За правое дело (Книга 1) - Гроссман Василий Семенович. Страница 36

— Какое странное небо, — сказал: Штрум, шагая по платформе Казанского вокзала.

— Да, небо странное, — сказал: Постоев, — но более странно будет, если за нами пришлют как обещали, машину.

Публика расходилась быстро и молча, это пришёл в Москву поезд военной поры — на перрон не вышли встречающие, а среди приехавших не видно было детей и женщин. В большинстве из вагонов выходили военные в плащах и шинелях, с заплечными зелёными мешками Торопливо и молча шагали они, поглядывая на небо

В гостинице «Москва» Постоев попросил у дежурной комнату не выше четвёртого этажа

— Теперь все хотят не выше четвёртого, — улыбаясь, проговорила дежурная, все не любят бомбёжки.

Постоев шутливо сказал:

— Что вы, я-то как раз люблю бомбёжки. В коридоре встретилось им много военных, несколько красивых женщин. Все оглядывали седого богатыря Постоева.

Из полуприкрытых дверей слышались громкие голоса, иногда звуки баяна Седые официанты носили подносы с незатейливой едой сорок второго года каша и картофель; скромность еды подчеркивалась блеском массивных никелированных судков.

— Ох, — сказал:, отдуваясь, Постоев, — а ведь, знаете, в воздухе гостиницы всегда содержится какой-то микроб студенческого легкомыслия, чёрт знает, что в голову лезет.

Ночью, несмотря на усталость, они долго не могли уснуть, но разговаривать не хотелось — оба читали. Постоев вставал, ходил по комнате, принимал лекарства.

— Вы не спите? — спросил: он тихо — Что-то мне на сердце тяжело, ведь я в Москве родился, на Воронцовом поле, в Москве вся моя жизнь, всё близкое и дорогое. И отец и мать на Ваганьковском похоронены, и я бы хотел с ними рядом я ведь старик... а гитлеровцы всё прут, проклятые.

Утром Штрум раздумал ехать вместе с Постоевым в комитет, решил пешком пройти к себе домой и оттуда в институт.

— К двум часам я буду в комитете, позвоните мне, а сейчас поеду в наркоматы, — сказал: Постоев.

Он был оживлен, с веселыми глазами, радовался предстоящим деловым встречам, казалось, не он ночью говорил о войне и смерти, о старости.

Штрум пошёл на телеграф — отправить телеграмму Людмиле Николаевне. Он шел по улице Горького, мимо забитых досками и заложенных мешками витрин, по просторному пустынному тротуару.

Отправив телеграмму, он снова спустился к Охотному ряду, решив пешком пройти через Каменный мост, по Якиманке, к Калужской площади.

По Красной площади проходила красноармейская часть.

И мгновенное чувство заставило Штрума связать воедино громаду Красной площади. Ленинский мавзолей, величественную стену и башни Кремля, и ту прошлогоднюю осень, когда он, казалось, навеки прощался с Москвой, стоя на площадке вагона, и это сегодняшнее небо, и лица солдат, утомлённые и строгие.

Часы на башне пробили десять.

Он шёл по улицам, и каждая мелочь, каждая новая подробность волновали его. Он смотрел на окна с наклеенными синими бумажными полосами, на разрушенный бомбежкой дом, обнесённый деревянным забором, на баррикады из сосновых бревен и мешков с землёй, с щелями для орудий и пулеметов, смотрел на высокие, блещущие стёклами новые дома, на старые дома с облупившейся местами штукатуркой, на надписи, подчёркнутые яркой белой стрелой — «бомбоубежище»

Он смотрел на поредевшую толпу прифронтовой Москвы — много военных, много женщин в сапогах и гимнастёрках, смотрел на полупустые трамвайные вагоны, на быстрые военные грузовики с красноармейцами, на легковые машины в зеленых, черных пятнах и запятых — у некоторых стёкла были пробиты пулями.

Он смотрел на молчаливых женщин в очередях, на детей, играющих в сквериках и во дворах, и ему казалось — все знают, что он лишь вчера приехал из Казани и не провёл вместе с ними жестокую холодную московскую зиму...

Пока он возился с замком, приоткрылась дверь соседней квартиры, выглянуло оживлённое лицо молодой женщины, смеющийся и одновременно строгий голос спросил:

— Вы кто?

— Я? Хозяин, должно быть, — ответил Штрум.

Он вошел в переднюю и вдохнул затхлый, душный воздух.

Всё в квартире осталось таким, как в день отъезда. Только кусок хлеба, оставленный на обеденном столе, порос пушистой бело-зелёной плесенью, а рояль стал серым, седым от пыли, и книжные полки поседели, запылились Надины белые летние туфельки выглядывали из-под кровати, в углу лежали Толины гимнастические гири.

Да, всё вызывало грусть: и то, что оставалось неизменным, и то, что изменилось.

Штрум открыл буфет, и в тёмном углу нащупал бутылку вина, взял со стола стакан, отыскал пробочник. Он обтёр платком пыль с бутылки и стакана, выпил вина, закурил папиросу.

Он редко пил, и вино сильно на него подействовало, комната показалась светлой и нарядной, сразу перестала чувствоваться пыльная духота воздуха.

Он сел за рояль и осторожно, раздумывая, попробовал клавиатуру, прислушался к звуку...

Кружилась голова, и ему было одновременно весело и грустно от возвращения в свой дом — необычайное чувство возвращения и заброшенности, чувство семьи и одиночества, связанности и свободы.

Все было прежним, привычным, знакомым, и всё было новым, непривычным, незнакомым. И он себе самому казался другим, не таким, каким он знал и понимал себя.

Штрум подумал: «Слышит ли соседка музыку?» Кто она? Такая, молодая женщина с весёлыми глазами, выглянувшая из двери квартиры профессора Меньшова? Ведь Меньшовы эвакуировались ещё в июле 1941 года.

Но когда Штрум перестал играть, он почувствовал беспокойство — тишина угнетала его. Он забеспокоился, обошёл все комнаты, вышел на кухню, стал собираться.

На улице он встретил управдома, поговорил с ним о прошедшей холодной зиме, о лопнувших трубах отопления, об оплате жировок, о пустующих квартирах и спросил:

— Кстати, кто это у Меньшовых живёт? Ведь они все в Омске?

Управдом ответил ему:

— Вы не беспокойтесь, это их знакомая из Омска по делам приехала в Москву, я её на две недели временно прописал, на днях она уедет. — И внезапно, повернув к Штруму своё морщинистое лицо, плутовски подмигнул и сказал: — А ведь красавица, ей-богу, а, Виктор Павлович? — Потом он рассмеялся: — Жаль, Людмила Николаевна не приехала. Мы тут часто с дворниками вспоминаем, как вместе с ней зажигалки тушили.

Штрум шёл в сторону института и вдруг подумал: «Эх, перевезу-ка я чемодан домой, поживу дома».

Но едва он подошёл к институту, едва увидел знакомый газон, скамейку, тополя, липы во дворе, окна своего кабинета и. своей лаборатории, он забыл обо всём.

Он знал, что институт не пострадал от бомб.

Всё хозяйство «главного» второго этажа, где находилась лаборатория Штрума, оставалось на попечении старшего лаборанта Анны Степановны.

Это была пожилая женщина, единственный старший лаборант, не имевший специального образования. Незадолго до войны, при рассмотрении штатов, встал вопрос о замене её работником с высшим образованием. Но и Штрум и Соколов возражали против замены — и Анну Степановну оставили.

Сторож сказал: Штруму, что Анна Степановна держит ключи от комнат второго этажа при себе, но дверь в лабораторию оказалась не запертой.

Летнее солнце освещало лабораторный зал. Стёкла в огромных, широких окнах сверкали, и вся лаборатория сияла никелем, стеклом, медью; не сразу замечалось отсутствие наиболее ценной аппаратуры, вывезенной прошлой осенью в Казань и Свердловск. Штрум стоял у двери, прислонившись к стене, и разглядывал оконные стёкла без единой пылинки, начищенный паркет, благородный нежный металл аппаратуры, дышавший здоровьем и опрятностью. Он увидел на стене вычерченную контрольную кривую годовой температуры, ни разу не упавшую в зимние месяцы ниже 10 С.

Он увидел свой вакуум-насос под колоколом и измерительную аппаратуру, боявшуюся влажности, в стеклянном шкафу, со свеженасыпанным гранулированным хлористым кальцием. Увидел, что электромотор на массивной станине смонтирован именно там, где Штрум собирался его установить перед войной.