Гипсовый трубач: дубль два - Поляков Юрий Михайлович. Страница 23
На устричный бал Мохнач явился в хорошей обуви и малиновом кашемировом пиджаке, без которого в начале девяностых показаться в приличном месте было так же невозможно, как в прежние времена прийти на партийное собрание в трусах и майке. Обстановка буйного дармового изобилия буквально потрясла Вову. Это был какой-то гастрономический коммунизм, построенный в отдельно взятом банкетном зале. Ни джаз Лундстрема, ни звон бокалов не могли заглушить массового страстного всхлипа – это сотни людей одновременно всасывали в себя престижную устричную слизь.
На балу в самом деле оказалось много знакомых по старой жизни. Актеры, режиссеры, певцы почти не изменились, сильно сдали поэты, глотавшие деликатесы не жуя, будто в последний раз. Зато торопливые безымянные доставалы, крутившиеся прежде вокруг знаменитостей, иной раз даже не рассчитывая на приглашение к столу, удивительно переменились, превратившись в монументы самоуважения. Некоторые несуетно узнавали Вову из Коврова, значительно чокались с ним, сообщали, что устрицы здесь – г…о, балтийские, и вручали свои визитки, извещавшие о фантастических переменах в их судьбах. Все они стали президентами, председателями, генеральными директорами…
Собственно, с этих визиток и началась новая профессия Мохнача. Когда директор, снова услав секретаршу на обед, позвал Вову и, понизив голос, спросил, нет ли у него надежных людей, интересующихся арендой помещений, вчерашнему инженеру-оборонщику осталось только вытрясти из малинового пиджака карточки и подвинуть к себе телефон… Со временем он в совершенстве освоил большой теннис и научился сводить нужных людей, заходить в любые кабинеты, подсовывать под настроение на подпись важные письма, нашептывать в державное ухо платную информацию, посредничать при передаче «бонусов», а то и просто взяток. А потом, когда отмечали грамотную сделку где-нибудь в номерах или охотничьем домике с конкурсантками красоты, Вову из Коврова непременно просили спеть под гитару, и он безотказно хрипел, подражая давно истлевшему кумиру своей молодости:
А банкиры, биржевики, хозяева нефтяных скважин, красные директора акционированных гигантов, флагманы порноиндустрии, обовравшиеся политики слушали его пение, рассеянно поглаживая одноразовых подруг и роняя сладкие старорежимные слезы. Теперь у Мохнача все прекрасно: дети учатся в Лондоне. Любимая жена, сидя в имении на Нуворишском шоссе, страдает из-за того, что жена алюминиевого олигарха заявилась недавно на благотворительный концерт в неприлично крупных бриллиантах. Не совладав с собой, Марина бьет по щекам неловкую горничную, а потом бежит к своему психоаналитику – каяться. Тесть, доктор экономических наук, умер от недоумения, когда начались гайдаровские реформы, но теща жива-здорова, все также зовет любимого зятя «Вовиком», кормит его самодельными пончиками и благодарит Бога за то, что дочка не вышла замуж за аспиранта Иванова, оказавшегося ко всему прочему еще и Юнгштукером.
– Конечно, после Ельцина Володе пришлось оставить большой теннис, – допивая кофе, элегически сообщил Жарынин. – Возникла даже дилемма: что теперь – горные лыжи или футбол? Он выбрал футбол и не ошибся. Как мудро заметил Сен-Жон Перс, судьба – это выбор.
– Обыкновенная история… – усмехнулся Кокотов.
– Да, пожалуй, – согласился режиссер и повернулся к истомившимся халдеям: – А выпечка-то у вас вчерашняя. Нехорошо!
Официанты потупились и промолчали с лютой покорностью дворни, уже наточившей на барина топоры…
11. По дороге в труполечебницу
Жарынин довез писателя до центра. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил соавтору, почему категорически разочаровался в сюжете про Леву и Таю.
– Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность!
– Это ваш Сен-Жон Перс сказал?
– Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного – обиды на вечность. Ну нет ее – и все тут! Есть только ябеда на советскую власть. А сегодня, коллега, быть антисоветчиком так же неприлично, как в семнадцатом – монархистом.
– Допустим. А в сюжете про Железную Тоню есть обида на вечность?
– О! Еще какая!
– Так в чем же дело?
– Я уже думал. Не получится.
– Почему?
– Не успеем. Знаете, сколько желающих? Если Сурепкин не продешевит и отдаст историю самоубийства жены за хорошие деньги надежному продюсеру, то сможет выкупить назад свою стоматологическую клинику. У моего мистера Шмакса таких денег, увы, нет…
– А если у нас вообще не получится обидеться на вечность? – усомнился писатель.
– Тогда мы пойдем другим путем – снимем фильм про расчисленный хаос бытия.
– Как это?
– Когда-нибудь расскажу. Но мне хочется чего-то другого!
– Например?
– Ну допустим, человек узнает вдруг о своей смертельной болезни и решает убить давнего врага, отобравшего, скажем, любимую женщину…
– А при чем тут смертельная болезнь? – вздрогнул Андрей Львович, тронув нос. – Это обязательно?
– Нет, не обязательно. Это я так, к слову… – успокоил Жарынин. – Но меня, знаете, всегда интересовало, почему люди со смертельным диагнозом никогда не мстят своим врагам, чтобы хоть напоследок добиться справедливости? Розовощекие маньяки с прекрасным гемоглобином постоянно кого-то крошат из помповых ружей, а безнадежные доходяги, которым и терять-то нечего, кроме истории болезни, не прикончили на моей памяти ни одного мерзавца! Почему?
– Потому что они думают о вечном, о покое…
– А вы хотите после смерти отдохнуть, как мамонт в мерзлоте?
– Я бы предпочел прогуливаться по вечнозеленому саду! – съязвил автор «Сумерек экстаза».
– Один или с Лапузиной?
– Вдвоем интересней!
– Нет, мой друг, не прогулки вас ждут за гробом, а упорный труд! Мне, знаете, иногда кажется, на том свете мы все будем работать над ошибками.
– В каком смысле?
– В прямом. Допустим, вы умерли…
– Не надо так говорить! – вскричал Кокотов.
– А чего вы испугались? Между прочим, есть такая примета: если кто-то из съемочной группы откинулся, фильм непременно будет иметь успех!
– Да идите вы к черту! – взорвался несчастный литератор.
– Ну, хорошо, хорошо! Допустим, умер я. И попал, разумеется, в рай…
– Вы уверены?
– Абсолютно.
– Мне кажется, церковь не приветствует любовь втроем.
– Церковь приветствует любовь к ближнему, а способы этой любви и количество ближних можно выбирать по своему усмотрению. Не зря же нам дарована свобода воли?
– Ну, знаете, Дмитрий Антонович!
– Оставим этот богословский спор, коллега! Вы не Василий Великий, а я не Фома Аквинский. Допустим, я попал в чистилище…
– У православных чистилища нет. Это выдумки католиков, – тонко заметил Кокотов, активно воцерковлявшийся в последнее время с помощью книжки дьякона Тураева «Сто ответов оглашенному».
– Не привязывайтесь к мелочам! За гробом мы будем улучшать нашу земную жизнь.
– Как это?
– Элементарно, коллега! Вы совершали поступки, которые хотелось потом исправить? Например, в отношениях с женщинами?
– Совершал… – кивнул Андрей Львович и подумал о том, что, конечно, не надо было ему от Обиходов переезжать назад, к матери, – тогда, возможно, все бы потихоньку умялось.
– А теперь представьте, что прожитая вами жизнь – шахматная партия, и ее после смерти можно переиграть, исправив неверные ходы.
– Но ведь тогда это будет совсем другая партия!
– В том-то и дело! Каждый исправленный поступок рождает цепочку изменений в вашей жизни, и все эти бесчисленные варианты надо будет тоже переиграть, выбрав наилучший. Вам, коллега, и вечности не хватит. Какой там отдых! А самое главное, никогда нельзя сказать наверняка: вот сейчас, в данный момент, мы все еще тянем нашу первую, черновую жизнь или уже умерли и работаем над ошибками.