Гипсовый трубач: дубль два - Поляков Юрий Михайлович. Страница 28

Кокотов родился как раз в то время, когда народ еще не оклемался от предыдущей борьбы за справедливость, и потому жил послушно, размеренно и стабильно. Одним из главных признаков этой стабильности была незыблемость вывесок: если в каком-то доме очутилась «Булочная», – то это навсегда, пока не снесут изветшавшее здание. А если в каком-то помещении разместился «Союзрыбнадзор», то он будет надзирать здесь до тех пор, пока останется хоть одна промысловая килька.

Андрей Львович по-настоящему осознал, что в стране революция, когда булочная вдруг превратилась в «Мир пылесосов», кинотеатр «Прага» в автосалон, «Союзрыбнадзор» в фитнес-центр «Изаура», а дом пионеров имени Папанина – в варьете «Неглиже де Пари». Но если бы на том остановились! Та к нет же: через год вместо «Мира пылесосов» уже кипел, готовясь лопнуть, банк «Гиперборея», а вместо варьете манил к дверям караваны лимузинов дом приемов концерна «Сибдрагмет». И во всем этом была какая-то разрушительная необязательность, летучая ненадежность, оскорбительная изменчивость, ибо, отправляясь в «Срочный ремонт одежды», где еще месяц назад тебе вшивали в брюки новую молнию, ты мог вдруг ткнуться в дверь с вывеской «Студия интимного массажа “Гладиатор”»…

Швейцар, стоявший при входе в трактир «На дн?», был одет как степенный дореволюционный городовой с бутафорской шашкой-«селедкой» на боку. Официанты изображали услужливых, расторопных половых с полотенцами, перекинутыми через руку. На стенах висели окантованные афиши постановок знаменитой пьесы и обрамленные фотографии сцен из спектаклей. В дальнем углу, обхватив колени руками, смотрел куда-то вперед и выше мраморный Буревестник революции, позаимствованный, видимо, из раскуроченного музея. Имелась также старинная конторка красного дерева и граммофон с огромным раструбом. Сверху, из спрятанных усилителей, доносилась тихая унылая песня:

Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет…

Автор «Заблудившихся в алькове» в ресторан опоздал, замешкался дома, у зеркала. В глазах одноклассников ему хотелось выглядеть человеком солидным, преуспевающим, а добиться этого с помощью небогатого кокотовского гардероба было непросто. С галстуком так просто намучился! Раньше неверная Вероника, бросив короткий взгляд, говорила: «Еще и перо воткни!» Он покорно развязывал галстук, брал другой, потом третий – и так до слов: «Ладно, в этом не стыдно!»

Он заявился, когда товарищеский ужин начался, и в банкетном зале стоял клекот первичного насыщения. За обильным столом сидели немолодые мужчины и женщины, странно напоминавшие тех мальчиков и девочек, с которыми Андрей Львович когда-то учился в одном классе. Между ними втиснулся незнакомый сухой старичок с многослойной, как хороший бекон, орденской колодкой на старомодном пиджаке. Неведомый ветеран жевал, казалось, всем лицом и озирался вокруг с радостным непониманием. Во главе застолья царил Понявин, полысевший и сильно растолстевший. Увидев опоздавшего, Лешка недовольно покачал головой и строго указал ему на свободный стул рядом с Валюшкиной. Когда писатель, извиняясь, пробрался к своему месту, Нинка вдруг вскочила и звонко крикнула:

– Руки!

– Что – руки? – оторопел Кокотов.

– Руки мыл?

– Мыл… – соврал он и с детской готовностью показал ладони.

Все добродушно захохотали: видно, они уже успели попасться на ту же самую удочку. Старичок спросил дебелую соседку, над чем смеются, и, получив разъяснения, тоже захихикал. Понявин же только снисходительно улыбнулся. Но громче всех заливалась сама Нинка: через плечо у нее висела сохранившаяся бог знает с каких времен самодельная матерчатая сумочка с выцветшим красным крестиком. Но тут Понявин взял рюмку и поднялся со стула, отчего стал еще ниже. Все замолкли и посмотрели на него с хмельной преданностью, с какой всегда смотрят едоки на кормильца.

– Ну, вот… – начал он, рассматривая водку, – …мы все собрались здесь сегодня… и что бы хотелось сказать…

Говорить он так и не научился, точнее, не научился связно излагать мысли. Но если в детстве он выдавливал из себя фразы с неимоверным трудом, как засохший казеиновый клей из тюбика, то теперь всю эту разрозненную нелепицу, сложенную из бесконечно повторяющихся слов «детство», «школа», «дружба», «жизнь», он говорил легко, значительно и уверенно. А друзья, потешавшиеся над ним тридцать лет назад, когда он нес околесицу, переминаясь у доски, теперь слушали, чуть ли не соревнуясь в благоговейном выражении лиц. Старичок смотрел на оратора с безмятежным восторгом и, приложив ладонь к уху, выпытывал у соседки, кто это говорит; озарялся счастьем узнавания, но вскоре забывал и снова спрашивал.

Понявин все витийствовал, и чем безнадежнее запутывался в придаточных предложениях, тем строже смотрел на собравшихся. Но Кокотов даже не пытался вникнуть в смысл тоста, он, изнемогая сердцем, рассматривал одноклассников. Женька Воропаев совершенно облысел и скукожился, у Пашки Оклякшина красное распаренное лицо, точно после бани. Зинка Короткова нахлобучила кукольный парик и улыбается пластмассовыми зубами. У Кольки Рашмаджанова нос, когда-то слегка орлиный, вырос в баклажан, а волосы, прежде жгуче-черные, стали расцветки, которую собачники называют «перец с солью». Андрей Львович исподтишка разглядывал друзей, чувствуя себя при этом Питером Пеном, так и оставшимся вечным мальчиком среди безнадежно стареющих ровесников. Но всех еще можно узнать. Всех. А Валюшкина вообще почти не изменилась, если не считать мелких морщинок вокруг живых глаз. Не идентифицировал он лишь изумленного старичка, прислонившего палочку к спинке стула, и его дебелую соседку. Учитель? Но кто? Ни у кого из мужчин-педагогов не было такой солидной орденской колодки! А соседка? Кто эта обрюзгшая дама с начесом из неживых волос, мучнистым лицом и набрякшими темными мешками под глазами?

– Целоваться. Будем? – вдруг тихо, на ухо спросила Нинка.

– Ну ты и злопамятная!

– А ты. Мало. Изменился… – сообщила она.

– А ты вообще не изменилась!

– Да ладно… – бывшая староста покраснела от удовольствия. – Всех. Узнал?

– Всех, – кивнул Кокотов, – кроме старика и вон той – измученной…

– Шутишь?

– Нет.

– Ананий Моисеевич…

– Да ты что?! Сколько же ему?

– Восемьдесят шесть. Фронтовик.

– Точно, Ананий… – прошептал Андрей Львович, угадывая теперь в сухоньком сморщенном профиле былой двойной подбородок остроумного учителя математики.

И с орденскими планками разъяснилось: за тридцать лет ветеранов столько раз награждали юбилейными медалями, что колодка стала втрое толще.

– Молодец. Держится. Но не соображает.

– А рядом с ним кто?

– Кончай! Прикалываться! Присмотрись!

– Присмотрелся. Может, она не наша? С Ананием пришла?

– Наша. Твоя.

– Моя?

– Истобникова.

– Не может быть! – ахнул он так громко, что одноклассники вскинулись с недоумением, а Понявин, который только-только начал выпутываться из бессмысленно сложного предложения, глянул на Кокотова с неудовольствием.

Автор «Русалок в бикини» потупился и стал исподлобья, осторожно рассматривать свою неправдоподобную школьную любовь, думая о том, что жизнь, в сущности, – чудовищная, но, увы, одобренная жестоким Творцом подлость по отношению к человеческому телу, стареющему быстро и отвратительно. Но еще страшней и нелепей – когда по ночам в развалинах плоти бродят, светясь, призраки молодых желаний и надежд.

Понявин наконец закончил спич и вздохнул с облегчением, как заблудившийся спелеолог, выбравшийся все-таки наружу. Следом стали говорить тосты остальные, стараясь выражаться без мудреностей, чтобы не обидеть косноязычного кормильца, ревниво внимавшего каждому слову. Хотя, как прикинул тщательный писатель на основе своего небогатого ресторанного опыта, стол обошелся благодетелю едва ли дороже, чем сто долларов за человека, а возможно, и того меньше. Придя к такому выводу, он сразу почему-то вспомнил треугольные марки из серии «Фауна Бурунди».