Каждый умирает в одиночку - Фаллада Ганс. Страница 108

Доктор Рейхардт только дважды прерывал свое предобеденное чтение. Один раз он сказал, не поднимая головы: — Хотите курить? Папиросы и спички в тумбочке.

Не успел Квангель ответить: — Я не курю! Жаль деньги переводить! — как он уже снова уткнулся в книгу.

Предоставленный самому себе, Квангель влез на табуретку и силился выглянуть во двор, откуда раздавалось ритмичное шарканье множества ног.

— Не стоит сейчас, господин Квангель! — остановил его доктор Рейхардт. — Сейчас обеденный перерыв. Многие из персонала запоминают, в какое окно выглядывали. Виновного тут же сажают в карцер на хлеб и воду. Спокойнее смотреть в окно, когда стемнеет.

Вскоре принесли обед. Квангель успел привыкнуть к противной гестаповской похлебке и был изумлен при виде двух больших мисок с супом и двух тарелок с мясом, картошкой и зелеными бобами. Но еще больше удивился он, увидев, как его сожитель налил себе в таз воды, тщательно вымыл и вытер руки. Затем доктор Рейхардт налил в таз чистой воды и очень вежливо сказал: — Пожалуйста, господин Квангель! — и Квангель тоже послушно вымыл руки, хотя он, собственно, ничего грязного не трогал.

Потом они почти в полном молчании съели непривычно вкусный для Квангеля обед.

Только через три дня старый мастер понял, что заключенных в следственной тюрьме кормили вовсе не такой пищей, а что эти обеды приносили доктору Рейхардту из особой кухни и он без рассуждения делился ими со своими сожителями. Точно так же он, по первой просьбе, готов был поделиться с Квангелем чем угодно — мылом, табаком, книгами.

Прошло еще несколько дней, пока это внимание не подкупило Отто Квангеля настолько, что он поборол возникшее у него с первой минуты недоверие к доктору Рейхардту. Кто пользуется такими невероятными льготами, тот наверняка шпион, подосланный прокурором, — эта мысль твердо засела в голове Отто Квангеля. А кто оказывает такие одолжения, тому что-нибудь да от тебя нужно. Держи ухо востро, Квангель!

Но что ему могло быть нужно? В деле Квангеля все было ясно, он и перед судебным следователем спокойно и немногословно повторил все показания, данные им Эшериху и Лаубу. Он рассказал все начистоту. А дать, делу дальнейший ход для составления обвинительного акта и назначения срока судебного разбирательства нельзя было лишь потому, что фрау Анна с беспримерным упорством настаивала на своем — она зачинщица всего, а муж был только орудием в ее руках. Но из-за этого не имело никакого смысла тратить на Квангеля дорогие папиросы и питательную, вкусную еду. Дело было ясное, и выведывать ничего больше не требовалось.

До конца Квангель поборол свое недоверие к доктору Рейхардту лишь в ту ночь, когда его товарищ по камере, высокомерный, вылощенный господин, шопотом признался ему, что он сам все еще мучительно боится смерти, безразлично — на виселице или под топором. От этой мысли он иногда не может отделаться целыми часами. Признался доктор Рейхардт и в том, что нередко перелистывает страницы своей книги чисто машинально: перед глазами у него вместо черных букв стоит серый асфальтированный тюремный двор, виселица и тихо покачивающаяся на ветру веревка, которая в три минуты превращает здорового, крепкого человека в отвратительную дохлятину, в падаль.

Но еще мучительней чем такой конец, к которому доктор Рейхардт, по твердому его убеждению, стремительно приближался с каждым днем, еще мучительнее была для него мысль о семье. Квангель узнал, что Рейхардт с женой прижили троих детей, двух мальчиков и одну девочку, старшему было одиннадцать лет, младшей — неполных четыре годика. И Рейхардта часто обуревал страх, мучительный панический страх, что его злобным преследователям мало будет убить отца, что они распространят свою месть на невинную женщину и детей, запрут их в концлагерь и уморят медленной смертью.

При виде таких терзаний Квангель забыл о своем недоверии, мало того — он понял, что может почитать себя еще сравнительно счастливым. Он страдал только за одну Анну, и как ни бессмысленны и нелепы были ее показания, он видел по ним, что Анна вновь обрела мужество и силу. Настанет день, когда им обоим придется умереть, но им будет легче оттого, что они умрут вместе, не оставляя на земле никого, о ком бы им надо было болеть душой в свой смертный час. Старый мастер понял, что тревога доктора Рейхардта за жену и троих ребят неизмеримо сильнее и она не отпустит его до последней минуты.

Но в чем собственно так провинился доктор Рейхардт, чтобы считать себя смертником, — этого Квангель толком, не узнал до конца. Не похоже было, чтобы сожитель его восставал активно против гитлеровской диктатуры, участвовал в заговорах, расклеивал воззвания, подготовлял террористические акты. Он просто жил, не кривя душой, не поддавался на приманки национал-социализма, ни разу ни словом, ни делом, ни деньгами не помог им, за то часто поднимал предостерегающий голос. Он открыто говорил, что считает пагубным тот путь, по которому пошел немецкий народ при гитлеровском руководстве, — словом, он направо и налево, на родине и за границей высказывал то, что считанными словами, неумело выражал Квангель в своих открытках. А за границей доктор Рейхардт концертировал совсем недавно, уже в разгар войны.

Прошло немало времени, прежде чем столяр Квангель мало-мальски уяснил себе, в чем состоит то дело, с которым доктор Рейхардт разъезжал по свету, — по-настоящему ясным это для него так и не стало, и настоящим делом он в глубине души так и не признал занятие Рейхардта.

Услышав в первый раз, что Рейхардт занимается музыкой, он вспомнил музыкантов, которые играют танцы в дешевых кафе, и улыбнулся с жалостливым презрением. Что за дело для здорового мужчины с крепкими руками? Такая же прихоть, как чтение книжек, годная для бар, которые не знают настоящей работы.

Рейхардту пришлось пространно и терпеливо втолковывать старику, что такое оркестр и на что нужен дирижер. Квангель расспрашивал без конца.

— Так вот вы и стоите с палочкой перед своими музыкантами, а сами даже ни на чем не играете?

Да, так и стоит.

— И получаете такую кучу денег за то, что только показываете, когда кому заиграть, и громко или тихо?

Да, надо признать, что он получает столько денег именно за это.

— А сами вы хоть умеете играть? Скажем, на скрипке или на пианино?

— Умею. Только никогда не играю, во всяком случае публично. Понимаете, это совсем как у вас — ведь и вы умеете строгать и вколачивать гвозди. Однако же вы этим не занимались, только надзирали за другими.

— Ну да, чтобы они побольше сделали. А разве ваши музыканты играют больше и быстрее оттого, что вы стоите над ними?

— По правде говоря, нет. Молчание.

— И что такое музыка… — не мог успокоиться Квангель. — Я понимаю, делали мы в хорошие времена не гробы, а мебель — буфеты, книжные шкафы, столы, — было на что посмотреть! Чистая работа, все прочно скреплено, склеено — на сто лет хватит. А что музыка?.. Только вы замолчали, и нет вашей работы, ничего не осталось.

— Нет, Квангель, от хорошей музыки у людей остается радость.

Но в этом вопросе они никак не могли столковаться; легкое презрение к работе дирижера Рейхардта так и не изгладилось у Квангеля.

И все же он видел, что это настоящий человек, прямой, честный человек, не поступившийся своими взглядами посреди всех ужасов и угроз, и при этом приветливый, отзывчивый. С изумлением понял Отто Квангель, что щедрость Рейхардта относилась не к нему лично, такие же одолжения оказывал бы он любому соседу по камере, даже и такому как «пес». На несколько дней к ним в камеру поместили мелкого воришку, испорченное, изолгавшееся существо, и этот негодник бессовестно злоупотреблял добротой Рейхардта — выкуривал все его папиросы, продавал служителю мыло, воровал хлеб. У Квангеля чесались руки вздуть эту тварь. Этакий паршивец — уж он бы отделал его, если бы не господин доктор. Но Рейхардт брал под свою защиту воришку, который осмеивал его доброту, как слабость.

Когда же парня наконец взяли от них и когда обнаружилось, что он по необъяснимой злобе разорвал в клочки единственную фотокарточку жены и детей, какая была у доктора Рейхардта, когда доктор с тоской смотрел на обрывки портрета, которые невозможно было собрать, а Квангель в сердцах сказал ему: — Знаете, господин доктор, вы все-таки тряпка. Позволили бы вы мне проучить как следует этого подлюгу, он не посмел бы так поступить…