Каждый умирает в одиночку - Фаллада Ганс. Страница 36
Пока он рылся в шкафчике, Анна решилась. Робко спросила она его: — А не слишком ли малое дело ты задумал, Отто?
Он перестал рыться и, не отходя от шкафчика, оглянулся на жену.
— Малое ли, большое, Анна, — сказал он, — но если они до нас доберутся, мы головой поплатимся…
Такая страшная убедительность была в его словах, в темном бездонном птичьем взгляде, которым он смотрел на Анну, что у нее сжалось от страха сердце. И на мгновение перед ней ясно встал серый, каменный двор тюрьмы, гильотина, в чуть брезжущем рассвете тускло мерцает нож, будто с немой угрозой.
Анна Квангель почувствовала, что дрожит, потом опять взглянула на Отто. Может быть, он и прав, малое ли, большое ли дело, все равно рискуешь жизнью. Каждый по своим силам и способностям, главное — не сдаваться.
Квангель все еще молча смотрел на жену, словно следил за борьбой, которая происходила в ней. Вдруг взгляд его посветлел, он перестал рыться в шкафчике, выпрямился и сказал, пожалуй, даже с улыбкой: — Но так легко они до нас не доберутся! Они хитры, а мы, пожалуй, похитрее. Мы и хитры и осторожны. Осторожны, Анна, всегда на-чеку — чем больше мы будем бороться, тем большего достигнем. Что толку умереть преждевременно. Мы будем жить, мы еще переживем их падение. И тогда, Анна, мы сможем сказать, что в этом есть и наша доля участия!
Легко, почти шутя, сказал он эти слова. И опять начал, рыться в ящичке, а она с облегчением откинулась на спинку дивана. Тяжесть свалилась с души, теперь она тоже была убеждена, что Отто задумал что-то большое.
Он отнес на стол пузырек с чернилами, открытки, лежавшие в конверте, большие белые перчатки. Вытащил пробку из пузырька, прокалил на спичке перо и сунул его в пузырек с чернилами. Потом внимательно осмотрел перо и кивнул головой. Теперь он, не торопясь, надел перчатки, вынул из конверта открытку, положил перед собой. Медленно кивнул Анне. Она внимательно следила за каждым осмотрительным, заранее обдуманным движением. Вот он показал на перчатки: — Чтоб пальцы не отпечатались — понимаешь!
Затем взял перо в руку и сказал тихо, но значительно: — Первая фраза на нашей первой открытке будет: «Матери! Фюрер убил моего сына»…
И опять она содрогнулась. Что-то зловещее, мрачное, решительное было в словах, только что произнесенных Отто. В один короткий миг ей стало ясно, что этой первой фразой он раз и навсегда объявил войну, и она смутно почувствовала, что значит такая война: с одной стороны, они двое — бедные, скромные, незначительные люди, рядовые труженики, которых могут стереть с лица земли за одно единственное слово; с другой — фюрер, нацистская партия, весь этот огромный аппарат.
Она взглянула на мужа. Пока она все это передумала, он дошел только до второго слова первой фразы. С бесконечным терпением выводит он «ф» в слове фюрер. — Дай, я напишу! — попросила она. — У меня скорее пойдет, Отто!
Сначала он только отмахнулся, но потом все-таки объяснил: — Твой почерк, Анна, рано или поздно нас выдаст. А это — особый шрифт, типографский, — видишь, вроде печатных букв…
Опять он молчит, выводит следующие буквы. Да, он все обдумал. Он как будто ничего не забыл. Этому печатному шрифту он научился по рисункам, которые поступали на фабрику от архитекторов, декораторов квартир, — по таким буквам нельзя догадаться, кто писал. Правда, рука у Квангеля непривычна к письму, и буквы выходят неуклюжие, корявые. Но это не беда, по этому не догадаются. Может быть, это даже и Лучше: такая открытка похожа на плакат, на нее скорее обратят внимание. Он терпеливо вырисовывает каждую букву.
И Анна тоже учится терпению. Она начинает привыкать к мысли, что война будет долгая. На душе у нее спокойно. Отто все взвесил, на Отто можно положиться, всегда и во всем. Как он все обдумал! Смерть сына была причиной, породившей первую открытку в начатой им борьбе, и открытка говорит о нем. Был у них сын, фюрер убил его, и теперь они пишут открытки. Это новый этап в их жизни. Внешне ничто не изменилось, вокруг Квангелей мир и тишина. Внутри все стало совершенно иным, объявлена война…
Она приносит рабочую корзинку и берется за штопку чулок. Время от времени она поглядывает на Отто, который медленно, не ускоряя темпа, вырисовывает буквы. Почти после каждой буквы берет он со стола открытку, держит ее в вытянутой руке и, прищурившись, разглядывает написанное. Потом кивает головой.
Наконец он показывает ей первую готовую фразу. Она занимает полторы очень крупных строки.
— Много на такой открытке не поместишь! — замечает Анна.
— Неважно! — отвечает он: — Я ведь не одну открытку напишу.
— И сколько времени берет открытка!
— За воскресенье успею написать одну, а там, глядишь, и две. Войне-то конца не видно. Бойня не прекращается.
Его не разубедишь. Раз решил, надо выполнять.
Ничто не может изменить его решение, никто не остановит Отто Квангеля на полпути.
Он говорит: — Вторая фраза: «Матери! Фюрер убьет и ваших сыновей, он не успокоится и тогда, когда внесет горе во все дома всего мира!..»
Она повторяет: — «Матери, фюрер убьет и ваших сыновей!» — И кивнув добавляет: — Это обязательно напиши! — Затем, подумав: — Надо бы эту открытку туда положить, где много женщин ходит!
Он соображает, потом качает головой: — Нет. Женщины с перепугу нивесть что натворить могут. Мужчина, тот подымет такую открытку, тут же сунет в карман, а потом внимательно прочтет. Но… у каждого есть мать.
Он опять замолк, снова вырисовывает буквы. Время идет, они позабыли об ужине. Наконец — уже наступил вечер — открытка готова. Он встает. Опять рассматривает ее.
— Так! — говорит он. — Сделано. В то воскресенье следующая.
Она кивает: — Когда ты ее понесешь? — шепчет она.
Он смотрит на нее: — Завтра утром.
Она просит: — Возьми меня с собой, хоть на этот раз, на первый!
Он качает головой. — Нет, — говорит он. — В первый-то раз и нельзя. Мне нужно сперва самому посмотреть, как все сойдет.
— Возьми, — просит она. — Это же моя открытка! Материнская!
— Будь по-твоему! — соглашается он. — Пойдем. Но чур, только до дома. Там я один.
— Хорошо.
Он осторожно вложил открытку в книгу, спрятал письменные принадлежности, сунул перчатки в карман куртки.
Они ужинают, они почти не разговаривают, но сами не замечают, что так молчаливы, Анна и та не замечает. Оба устали, словно после трудной работы или далекого путешествия.
Встав из-за стола, он говорит: — Ну, так я сейчас спать лягу.
— Я только на кухне приберусь и тоже приду. Господи, как я устала, а и делать-то как будто-то ничего не делали!
Он с улыбкой смотрит на нее, затем, не задерживаясь, идет в спальню и начинает раздеваться.
Вот они уже легли, потушили свет, но теперь ни тому, ни другому не спится. Они ворочаются в постели. Прислушиваются к дыханию друг друга и, в конце концов, заводят разговор. В темноте говорится как-то легче.
— Как ты думаешь, — спрашивает Анна, — что будет с нашими открытками?
— Сперва, кто подымет, испугается, когда увидит и прочтет первые слова. Сейчас ведь все запуганы!
— Да, — соглашается она. — Все…
Но она мысленно делает исключение для них обоих, для Квангелей. «Почти все запуганы, — думает она. — А мы нет».
— Кто найдет, — повторяет он то, что передумал тысячу раз, — испугается, как бы его на лестнице не заметили. Скорее сунет открытку в карман и бегом. А может быть, положит на место и убежит, но придет следующий…
— Так оно и будет, — говорит Анна, и перед глазами у нее встает лестница, обычная, плохо освещенная берлинская лестница; всякий, кто возьмет такую открытку в руки, испугается, потому что, в сущности, у каждого те же мысли, что и у автора открытки, но мысли-то это запретные, за такие мысли полагается смерть…
— Другие, — продолжает Квангель, — сейчас же сдадут открытку в нацистскую организацию или в полицию, только бы от нее отделаться. Но и это не беда, все равно у нацистов, в полиции, какой-нибудь их лейтер или кто другой так или иначе прочтет открытку, и она свое дело сделает. Даже если только одно они поймут, если она им лишний раз напомнит, что не все покорились, не все стоят за их фюрера…