Каждый умирает в одиночку - Фаллада Ганс. Страница 92

— Так, так. Для начала годится. Ежедневно будете докладывать мне…

— Так точно, господин обергруппенфюрер!

Вот какова была вторая беседа, которая произвела некоторое впечатление на комиссара по уголовным делам Эшериха после восстановления его в должности. Вообще же пережитое совсем не было заметно по нему, особенно после того, как были восполнены недостающие зубы. Сослуживцы находили даже, что Эшерих стал много симпатичнее. Верно оттого, что у него совсем пропал тон иронического превосходства. Над кем бы он мог теперь чувствовать превосходство?

Комиссар Эшерих трудится, ведет розыск, снимает допросы, составляет описания примет, перечитывает документы, звонит по телефону — словом, Эшерих трудится на славу. Но хотя по нему ничего не заметно и хотя он надеется когда-нибудь вновь без дрожи говорить со своим начальником Пралем, Эшерих все же знает, что прежним он не будет никогда. Он теперь только автомат, и работает он по шаблону. Вместе с чувством превосходства исчезло и удовлетворение от работы. Только на почве, удобренной гордостью, могли созревать плоды его трудов.

Эшерих всегда чувствовал себя очень уверенным. Он считал всегда, что с ним ничего не может случиться. Для него не было сомнений, что он выше остальных людей. И все эти самообольщения развеялись сразу, в ту секунду, когда эсэсовец Добат ткнул его кулаком в зубы и Эшерих узнал страх. За несколько дней Эшерих так научился бояться, что ему не разучиться до конца своей жизни. Он знает, что может держать себя как угодно, может достичь невозможного, может снискать почести и похвалы, — все равно, он ничто. Удар кулаком способен превратить его в ревущее, дрожащее, запуганное ничтожество, немногим лучше трусливого воришки-карманника, его сожителя по камере, который непрерывно бубнил молитвы, так что они до сих пор звенят у него в ушах. Совсем не многим лучше. Да что там — ничуть не лучше!

Одно только поддерживало дух комиссара Эшериха — мысль о невидимке, которого он должен поймать, а дальше будь что будет. Он должен собственными глазами увидеть этого человека, должен поговорить с этим человеком, виновником своего несчастья. Он сокрушит его, этого таинственного врага.

Только бы заполучить его!

ГЛАВА 46

Роковой понедельник

В понедельник, которому суждено было стать роковым для Квангелей…

В понедельник, через месяц после восстановления Эшериха в должности…

В понедельник, когда Эмиль Боркхаузен был приговорен к двум годам, а крыса Клебс к году тюрьмы…

В понедельник, когда Бальдур Перзике наконец-то вернулся из «Напола» в Берлин и навестил отца в санатории для алкоголиков…

В понедельник, когда Трудель Хергезель свалилась с лестницы на Эркнеровском вокзале и у нее случился выкидыш…

В этот самый роковой понедельник Анна Квангель лежала в постели больная гриппом, в сильном жару. Доктор только что ушел. У постели сидел Отто Квангель. Они спорили о том, относить ему сегодня открытки или нет.

— Ты вообще больше не будешь ходить с ними, мы ведь твердо договорились, Отто! Открытки смело пролежат до завтра или послезавтра. А тогда я уже буду на ногах!

— Мне хочется унести их из дому, Анна!

— Ну, тогда я пойду! — И Анна поднялась в постели.

— Лежи! — Он силой уложил ее. — Не говори глупостей, Анна. Я рассовал сотню, две сотни открыток…

В эту минуту раздался звонок.

Они испуганно вздрогнули, как пойманные с поличным воры. Квангель торопливо спрятал в карман обе открытки, лежавшие на одеяле.

— Кто б это мог быть? — боязливо спросила Анна.

— В такое, время? В одиннадцать утра? — удивился и он.

— Может, у Хефке что-нибудь случилось? Или доктор вернулся? — предположила она.

Звонок зазвонил опять.

— Пойду, посмотрю, — прошептал он.

— Не надо, не ходи, — попросила она. — Ведь никто бы не отворил, если бы мы с тобой пошли разносить открытки!

— Да я только посмотрю, Анна!

— Не надо, не отворяй, прошу тебя. У меня предчувствие: если ты отворишь дверь, в дом войдет беда!

— Я только послушаю потихоньку и приду тебе рассказать.

Он пошел.

Она ждала в сердитом нетерпении. Никогда-то он не уступит, не исполнит ее просьбы. Он поступал опрометчиво, за порогом стерегла беда, а он не чуял ее теперь, когда она пришла на самом деле. И вдобавок он слова не держит! Вот он отворяет дверь и разговаривает с каким-то мужчиной. А ведь обещал сперва притти и все рассказать.

— Ну, что там? Да, говори же, Отто! Ты видишь, как я волнуюсь! Что это за человек? И он еще не ушел!

— Ничего страшного, Анна. Это рассыльный с фабрики. Мастера из утренней смены поранило — мне надо сейчас же заменить его.

Немного успокоившись, она откидывается на подушки. — И ты пойдешь?

— Ну, конечно!

— А обед не готов!

— Не беда, что-нибудь перекушу в буфете!

— Возьми хоть хлеба!

— Ладно, ладно, об этом не беспокойся. Плохо то, что тебя я надолго оставлю одну.

— Все равно, в час тебе пришлось бы итти.

— Я отработаю сразу же и свою смену.

— Рассыльный ждет?

— Да, я поеду прямо с ним.

— Только возвращайся скорее, Отто. Для такого случая можешь сесть в трамвай!

— Ну, понятно, Анна. Поправляйся!

Он уже пошел к двери, но она окликнула его: — Пожалуйста, Отто, поцелуй меня на прощание!

Он вернулся, немного удивленный, немного смущенный такими непривычными для них нежностями. Он коснулся губами ее губ.

Она крепко прижала его голову к себе и горячо поцеловала его.

— Какая я глупая, Отто, — сказала она. — Мне до сих пор страшно. Это, верно, от жара. Ну, ступай!

Так они расстались. Свободными людьми им больше никогда не суждено было встретиться. Впопыхах оба забыли об открытках у него в кармане.

Но старый мастер сразу же вспоминает об открытках, едва только садится в трамвай со своим спутником. Он хватается за карман — вот они! Он досадует на себя — об этом следовало подумать раньше! Лучше бы оставить их дома, лучше бы сразу выйти из трамвая и подбросить их в каком-нибудь подъезде. Но он не находит предлога, достаточно убедительного для своего спутника. Он вынужден итти с открытками на работу — этого он еще ни разу не делал, этого ему не следовало делать — но теперь уже поздно.

Он стоит в уборной. Открытки он держит в руках, он уже собрался порвать, спустить их — но взгляд его привлекает то, что написано, что стоило долгих часов труда: слова кажутся ему сильными, убедительными. Жаль уничтожить такое оружие! Его удерживает природная бережливость, «мерзкая скаредность», а кроме того, он уважает самую работу, — все, что потребовало работы, для него священно. Великий грех — бесцельно уничтожать работу!

Но оставить открытки в куртке, которую он не снимает и в мастерской — немыслимо. Он перекладывает их в портфель, где лежит хлеб и термос с кофе. Отто Квангель превосходно знает, что портфель распоролся сбоку, его давно пора было отдать шорнику. Но шорник перегружен работой и буркнул ему, что срок починки — самое меньшее две недели. Квангель не мог столько времени обходиться без портфеля, да у него и никогда оттуда ничего не выпадало. Поэтому он спокойно кладет открытки в портфель.

Он медленно идет по мастерской к раздевалке и уже на ходу поглядывает вправо и влево. Смена ему чужая, только изредка кивает он знакомым. Один раз ему даже приходится самому стать к станку. Люди с любопытством смотрят на него, многие его знают: ага, это Квангель, чудаковатый старик, правда, его смена на него не жалуется, говорят, он человек справедливый, этого у него не отнимешь. Как бы не так, сущая жила, последние соки из людей выжимает. Да нет же, никто из его смены на него не жалуется. А вид-то какой потешный, все мотает головой, точно она у него на шарнирах. Т-с-с-с, обратно идет, а болтовни он смерть как не любит, только посмотрит на болтуна, так хоть сквозь землю провалиться.

Отто Квангель запер портфель в шкаф, а ключ положил в карман. Ну вот, еще одиннадцать часов, а потом можно унести открытки с фабрики, тогда уже стемнеет и удастся куда-нибудь ткнуть их, тащить их опять домой ни в коем случае нельзя. Анна способна встать с постели, только бы вынести открытки из дому.