Каждый умирает в одиночку - Фаллада Ганс. Страница 97
— Я в этом ничего не смыслю. Я не бог весть какой книжник, как говорится в библии.
Некоторое время в комнате царила тишина. Квангель тупо, почти без выражения уставился в одну точку на столе.
А комиссар смотрел на Квангеля. Он был твердо убежден, что это вовсе не такой тяжелодум, каким он прикидывается, что ум у него не менее острый, чем профиль, и не менее живой, чем взгляд. Комиссару важно было извлечь на свет эту остроту ума. Он хотел говорить с хитрецом, писавшим открытки, а не с отупелым от работы стариком мастером.
— Что там за книги на полке? — немного помолчав, спросил Эшерих.
Квангель медленно поднял взгляд, мгновение смотрел на комиссара, потом рывками стал поворачивать голову, пока полка с книгами не попала в его поле зрения.
— Что за книги? Там стоит молитвенник и библия жены. А остальные всё книжки покойного сына. Сам я книг не читаю, у меня их и не водится. Я не большой грамотей…
— Достаньте-ка мне четвертую книжку слева, господин Квангель. Ту, что в красном переплете.
Медленно и бережно вынул Квангель книгу, осторожно перенес на стол и положил перед комиссаром.
— «Справочник радиолюбителя» Отто Рунге, — вслух прочел комиссар надпись на обложке. — Скажите, Квангель, эта книга вам ни о чем не напоминает?
— Эта книга моего покойного сына Отто, — медленно ответил Квангель. — Он все возился с радио. Его даже знали, мастерские спорили за него, он изучил все системы…
— А больше эта книга вам ни о чем не напоминает?
— Да нет же! — Квангель покачал головой. — Я таких книжек не читаю, что я в них смыслю?
— Но, может быть, вы что-нибудь вкладываете в них? Раскройте-ка книжку, господин Квангель!
Книга раскрылась как раз на том месте, где лежала открытка.
Квангель уставился на слова: «Фюрер, приказывай, мы повинуемся…»
Когда это написано? Должно быть, давно, очень давно. В самом начале. Но почему же открытка недописана? Как она очутилась в книжке мальчика?
И постепенно всплыло у него воспоминание о первом приходе шурина Ульриха Хефке. Тогда открытку наспех сунули куда-то, и он продолжал вырезать голову Отто. Запрятали и позабыли оба — и он и Анна!
Нот она — опасность, которую он ощущал постоянно! Вот тот невидимый враг, который грозил откуда-то из темноты. Тот промах, который нельзя было учесть…
Попался! говорил ему внутренний голос. Загубил свою голову по собственной вине. Теперь уж крышка!
Но Анна-то созналась в чем-нибудь? Конечно, они ей показали открытку. Нет, Анна отпиралась, несмотря ни на что, я ее знаю, и я тоже буду отпираться. Правда, у Анны был жар…
— Почему же вы молчите, Квангель? — спросил Эшерих. — Когда вы писали эту открытку?
— Я понятия не имею ни о какой открытке, — отвечал он. — Разве у меня хватит ума написать такое?
— А как же открытка попала в книгу вашего сына? Кто вложил ее туда?
— Почем я знаю? — огрызнулся Квангель. — Может, вы сами вложили или кто-нибудь из ваших молодцов. Кто не знает, как подделывают улики, когда их нет!
— Открытка была обнаружена в книге при нескольких правомочных свидетелях. И жена ваша была при этом.
— И что же сказала моя жена?
— Как только открытка была найдена, так она сразу же созналась, что вы писали, а она диктовала. Послушайте, Квангель, перестаньте упрямиться, сознавайтесь без всяких уверток. Если вы сейчас сознаетесь, нового для меня вы все равно ничего не откроете. А положение свое и своей жены значительно облегчите. Если же вы не пожелаете сознаться, мне придется забрать вас в гестапо, а там у нас в подвалах не очень-то уютно…
У комиссара даже дрогнул голос при воспоминании о пережитом им самим в этих подвалах.
Однако он быстро овладел собой: Если вы сознаетесь, я сразу же передам вас судебному следователю. Вас поместят в Моабит и обращаться с вами будут хорошо, наравне с прочими заключенными.
Но что бы ни говорил комиссар, Квангель уперся на своей лжи. Дело в том, что Эшерих совершил промах, не ускользнувший от проницательности Квангеля. Впечатление от самого Квангеля и отзывы его начальства никак не вязались у Эшериха с представлением об этом тупице, как об авторе открыток. Нет, он только писал их под диктовку жены…
Из того, что комиссар настаивал на своей версии, Квангель сделал вывод, что Анна ни в чем не созналась. Этот прохвост все выдумал.
И он продолжал отпираться.
В конце концов Эшерих прекратил безуспешный допрос на дому и повез Квангеля на Принц-Альбрехтштрассе. Он рассчитывал, что чуждая обстановка, вид эсэсовских молодцов, весь этот грозный механизм потрясет воображение простого человека, сделает его сговорчивее.
Они вошли в кабинет комиссара, и Эшерих подвел Квангеля к плану Берлина, утыканному красными флажками.
— Вот, взгляните, господин Квангель, — сказал он. — Каждый флажок означает найденную открытку. Он вколот на том месте, где была найдена открытка. Присмотритесь внимательно, — и он ткнул пальцем в план. — Видите, всюду кругом флажок торчит на флажке, а вот тут их совсем нет. Это Яблонскиштрассе. Раз вы на ней живете, вас там хорошо знают. И там вы, конечно, не стали подбрасывать открытки…
Но тут Эшерих заметил, что Квангель совсем не слушает его. Странное, непонятное волнение охватило старого мастера при виде плана столицы. Глаза его лихорадочно блестели, руки дрожали.
— Да тут их пропасть, этих флажков. Сколько всего, примерно? — с каким-то испугом спросил он.
— Могу вам сказать точно, — ответил комиссар, поняв, наконец, чем так потрясен Квангель. — Флажков двести шестьдесят семь, открыток было двести пятьдесят девять и восемь писем. А сколько вы всего написали, Квангель?
Тот молчал, но молчал он уже не из упорства, а от потрясения.
— И примите во внимание вот что, господин Квангель, — поспешил комиссар воспользоваться своим преимуществом, — все эти письма и открытки доставлены к нам добровольно. Ни одна из них не была найдена нами самими. Люди бежали с ними сюда буквально сломя голову. Многие даже не дочитывали ваших открыток и только думали, как бы скорее от них избавиться.
Квангель молчал попрежнему, но по лицу его пробегала судорога. Жестокая борьба происходила в нем, взгляд строгих зорких глаз то вспыхивал, то блуждал растерянно, опускался в землю и снова, как зачарованный, останавливался на флажках.
— Да, Квангель! Люди себя не помнили от страха, многие были арестованы, а один — я это знаю достоверно, — даже покончил с собой из-за ваших открыток…
— Нет! — крикнул Квангель. — Нет, этого я не хотел! Этого я не ожидал! Я хотел, чтобы всем было лучше, чтобы люди узнали правду и война скорее кончилась, чтобы прекратилась эта окаянная бойня — вот чего я хотел! Да разве я хотел нагонять на людей страх и ужас! Кто это покончил с собой?
— Не важно, мелкий тотошник, лодырь, о таком ничтожестве и сокрушаться не стоит.
— Обо всех стоит. С меня спросится за его кровь.
— Ну вот, господин Квангель, — обратился комиссар к подавленному скорбью человеку. — Вот вы и сознались в своем преступлении, и даже сами не заметили этого.
— В преступлении? Я не совершал преступления, как вы его понимаете. Мое преступление в том, что я считал себя хитрее всех. Я хотел действовать один, а ведь знаю же я, что в одиночку ничего не сделаешь. Нет, мне незачем стыдиться того, что я делал. Только делал я неправильно. За это я достоин кары и готов умереть…
— Ну, до такой крайности еще не дошло, — успокоительно заметил комиссар.
Квангель его не слушал. Он говорил сам с собой: — Я никогда по-настоящему не считался с людьми, иначе я бы подумал об этом.
— Вы помните, Квангель, сколько всего написано писем и открыток?
— Двести семьдесят шесть открыток и девять писем.
— Значит целых восемнадцать штук не были сданы.
— Восемнадцать штук — весь мой труд больше чем за два года, вся моя надежда! Что ж, и за восемнадцать штук можно заплатить жизнью!
— Только не воображайте, Квангель, что эти восемнадцать штук пошли по рукам, — сказал комиссар, — нет, у тех, кто их нашел, у самих было рыльце в пуху, они просто побоялись сдать открытки. Так что и эти восемнадцать не оказали действия, по крайней мере до нас не дошло никаких отголосков их действия.