Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая - Горький Максим. Страница 25

Дома, раздеваясь, он услыхал, что мать, в гостиной, разучивает какую-то незнакомую ему пьесу.

– Почему так рано? – спросила она. Клим рассказал о Дронове и добавил: – Я не пошел на урок, там, наверное, волнуются. Иван учился отлично, многим помогал, у него немало друзей.

– Это разумно, что не пошел, – сказала мать; сегодня она, в новом голубом капоте, была особенно молода и внушительно красива. Покусав губы, взглянув в зеркало, она предложила сыну: – Посиди со мной.

И, расхаживая по комнате легкой, плавной походкой, она заговорила очень мягко:

– Ржига предупредил меня, что с Иваном придется поступить строго. Он приносил в класс какие-то запрещенные книжки и неприличные фотографии. Я сказала Ржиге, что в книжках, наверное, нет ничего серьезного, это просто хвастовство Дронова.

Клим солидно вставил свои слова:

– Да, хвастовство или обычное у детей и подростков влечение к пистолетам...

– Очень метко, – похвалила мать, улыбаясь. – Но соединение вредных книг с неприличными картинками – это уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо говорит, что школа – учреждение, где производится отбор людей, способных так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И – вот: чем ты мог украсить жизнь Дронов?

Клим усмехнулся.

– Несколько странно, что Дронов и этот растрепанный, полуумный Макаров – твои приятели. Ты так не похож на них. Ты должен знать, что я верю в твою разумность и не боюсь за тебя. Я думаю, что тебя влечет к ним их кажущаяся талантливость. Но я убеждена, что эта талантливость – только бойкость и ловкость.

Клим согласно кивнул головою, ему очень понравились слова матери. Он признавал, что Макаров, Дронов и еще некоторые гимназисты умнее его на словах, но сам был уверен, что он умнее их не на словах, а как-то иначе, солиднее, глубже.

– Конечно, и ловкость – достоинство, но – сомнительное, она часто превращается в недобросовестность, мягко говоря, – продолжала мать, и слова ее все более нравились Климу. Он встал, крепко обнял ее за талию, но тотчас же отвел свою руку, вдруг и впервые чувствуя в матери женщину. Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва с отцом.

– Я должна была сказать тебе все это давно, – слышал он. – Но, повторяю, зная, как ты наблюдателен и вдумчив, я сочла это излишним.

Клим поцеловал ей руку.

– Да, мама, – об этом излишне говорить. Ты знаешь, я очень уважаю Тимофея Степановича.

Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая, белая муть, в мягком, бесцветном сумраке комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все в доме неузнаваемо изменилось, стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.

– Меня беспокоит Лидия, – говорила она, шагая нога в ногу с сыном. – Это девочка ненормальная, с тяжелой наследственностью со стороны матери. Вспомни ее историю с Туробоевым. Конечно, это детское, но... И у меня с нею не те отношения, каких я желала бы.

Заглянув в глаза сына, она, улыбаясь, спросила:

– Ты – не влюблен в нее? Немножко, а?

– Нет, – решительно ответил Клим. Поговорив еще немного о Лидии в тоне неодобрительном, мать спросила его, остановясь против зеркала:

– Тебе, наверное, не хватает карманных денег?

– Вполне достаточно...

– Милый мой, – сказала мать, обняв его, поцеловав лоб. – В твоем возрасте можно уже не стыдиться некоторых желаний.

Тут Клим понял смысл ее вопроса о деньгах, густо покраснел и не нашел, что сказать ей.

Пообедав, он пошел в мезонин к Дронову, там уже стоял, прислонясь к печке, Макаров, пуская в потолок струи дыма, разглаживая пальцем темные тени на верхней губе, а Дронов, поджав ноги под себя, уселся на койке в позе портного и визгливо угрожал кому-то:

– Врете! В университет я все-таки пролезу. Тотчас же вслед за Климом дверь снова отворилась, на пороге встала Лидия, прищурилась и спросила:

– Здесь коптят рыбу? Дронов грубо крикнул:

– Затворите дверь, не лето!

А Макаров, молча поклонясь девушке, закурил от окурка папиросы другую.

– Какой скверный табак, – сказала Лидия, проходя к окну, залепленному снегом, остановилась там боком ко всем и стала расспрашивать Дронова, за что его исключили; Дронов отвечал ей нехотя, сердито. Макаров двигал бровями, мигал и пристально, сквозь пелену дыма, присматривался к темнокоричневой фигурке девушки.

– Зачем ты, Иван, даешь читать глупые книги? – заговорила Лидия, – Ты дал Любе Сомовой «Что делать?», но ведь это же глупый роман! Я пробовала читать его и – не могла. Он весь не стоит двух страниц «Первой любви» Тургенева.

– Девицы любят кисло-сладкое, – сказал Макаров и сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки, стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия не ответила ему. В том, что она говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала:

– Мужчина, который уступает женщину другому, конечно, – тряпка.

Клим поправил очки и поучительно напомнил:

– Однако, если взять историю отношений Герцена...

– Краснобая «С того берега»? – спросила Лидия. Макаров засмеялся и, ткнув папиросой в кафлю печки, размашисто бросил окурок к двери.

– Что, это веселит вас? – вызывающе спросила девушка, и через несколько минут пред Климом повторилась та сцена, которую он уже наблюдал в городском саду, но теперь Макаров и Лидия разыгрывали ее в более резком тоне.

Напряженно вслушиваясь в их спор, Клим слышал, что хотя они кричат слова обычные, знакомые ему, но связь этих слов неуловима, а смысл их извращается каждым из спорящих по-своему. Казалось, что, по существу, спорить им не о чем, но они спорили раздраженно, покраснев, размахивая руками; Клим ждал, что в следующую минуту они оскорбят друг друга. Быстрые, резкие жесты Макарова неприятно напомнили Климу судорожное мелькание рук утопающего Бориса Варавки. Большеглазое лицо Лидии сделалось тем новым, незнакомым лицом, которое возбуждало смутную тревогу.

«Нет, они не влюблены, – соображал Самгин. – Не влюблены, это ясно!»

Дронов, сидя на койке, посматривал на спорящих бегающими глазами и тихонько покачивался; плоскую физиономию его изредка кривила снисходительная усмешка.

Лидия как-то вдруг сорвалась с места и ушла, сильно хлопнув дверью, Макаров вытер ладонью потный лоб и скучно сказал:

– Сердитая.

Закурив папиросу, он прибавил:

– Умная. Ну, до свиданья...

Дронов усмехнулся вслед ему и свалился боком на койку.

– Ломаются, притворяются, – заговорил он тихо и закрыв глаза. Потом грубовато спросил Клима, сидевшего за столом:

– Лидия-то – слышал? Задорно сказала: в любви – нет милосердия. А? Ух, многим она шеи свернет.

Грубый тон Дронова не возмущал Клима после того, как Макаров однажды сказал:

– Ванька, в сущности, добрая душа, а грубит только потому, что не смеет говорить иначе, боится, что глупо будет. Грубость у него – признак ремесла, как дурацкий шлем пожарного.

Прислушиваясь к вою вьюги в печной трубе, Дронов продолжал все тем же скучным голосом:

– Есть у меня знакомый телеграфист, учит меня в шахматы играть. Знаменито играет. Не старый еще, лет сорок, что ли, а лыс, как вот печка. Он мне сказал о бабах:

«Из вежливости говорится – баба, а ежели честно сказать – раба. По закону естества полагается ей родить, а она предпочитает блудить».

И вдруг, вскочив, точно уколотый, он сказал, стукая кулаком в стену:

– Врете, черти! В университет я попаду, Томилин обещал помочь...

Терпеливо послушав, как Дронов ругал Ржигу, учителей, Клим небрежно спросил: