Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая - Горький Максим. Страница 34

– Цветы! – не сдавался писатель.

– В природе нет таких роз и тюльпанов, какие созданы людями Англии, Франции, Голландии.

Спор становился все раздраженней, сердитее, и чем более возвышались голоса несогласных, тем более упрямо, угрюмо говорил Томилин. Наконец он сказал:

– Красота более всего необходима нам, когда мы приближаемся к женщине, как животное к животному. В этой области отношений красота возникла из чувства стыда, из нежелания человека быть похожим на козла, на кролика.

Он сказал несколько слов еще более грубых и заглушил ими спор, вызвав общее смущение, ехидные усмешки, иронический шопот. Дядя Яков, больной, полулежавший на диване в груде подушек, спросил вполголоса, изумленно:

– Он сумасшедший?

Писатель, усмехаясь, что-то пошептал ему, но дядя, тряхнув лысой головой, проговорил:

– Опоздал. Нигилисты рассуждали умнее.

Дядя, видимо, был чем-то доволен. Его сожженное лицо посветлело, стало костлявее, но глаза смотрели добродушней, он часто улыбался. Клим знал, что он собирается уехать в Саратов и жить там.

Во флигеле Клим чувствовал себя все более не на месте. Все, что говорилось там о народе, о любви к народу, было с детства знакомо ему, все слова звучали пусто, ничего не задевая в нем. Они отягощали скукой, и Клим приучил себя не слышать их.

Его очень заинтересовали откровенно злые взгляды Дронова, направленные на учителя. Дронов тоже изменился, как-то вдруг. Несмотря на свое уменье следить за людями, Климу всегда казалось, что люди изменяются внезапно, прыжками, как минутная стрелка затейливых часов, которые недавно купил Варавка: постепенности в движении их минутной стрелки не было, она перепрыгивала с черты на черту. Так же и человек: еще вчера он был таким же, как полгода тому назад, но сегодня вдруг в нем являлась некая новая черта.

В темносинем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.

Каждый раз после свидания с Ритой Климу хотелось уличить Дронова во лжи, но сделать это значило бы открыть связь со швейкой, а Клим понимал, что он не может гордиться своим первым романом. К тому же случилось нечто, глубоко поразившее его: однажды вечером Дронов бесцеремонно вошел в его комнату, устало сел и заговорил угрюмо:

– Слушай-ка, Варавка хочет перевести меня на службу в Рязань, а это, брат, не годится мне. Кто там, в Рязани, будет готовить меня в университет? Да еще – бесплатно, как Томилин?

Он взял со стола пресс-папье, стеклянный ромб, и, подставляя его под косой луч солнца, следил за радужными пятнами на стене, на потолке, продолжая:

– Потом – Маргарита. Невыгодно мне уезжать от нее, я ею, как говорится, и обшит и обмыт. Да и привязан к ней. И понимаю, что я для нее – не мармелад.

Он сморщился и навел радужное пятно на фотографию матери Клима, на лицо ее; в этом Клим почувствовал нечто оскорбительное. Он сидел у стола, но, услыхав имя Риты, быстро и неосторожно вскочил на ноги.

– Не шали, – сухо сказал он, жмурясь, как будто луч солнца попал в глаза его; Дронов небрежно бросил пресс на стол, а Клим, стараясь говорить равнодушно, спросил:

– Ты все еще живешь с нею?

– Почему же не жить?

Клим присел на край стола, разглядывая Дронова;

в спокойном тоне, которым он говорил о Рите, Клим слышал нечто подозрительное. Тогда, очень дружески и притворяясь наивным, он стал подробно расспрашивать о девице, а к Дронову возвратилась его хвастливость, и через минуту Клим почувствовал желание крикнуть ему: «Ступай вон!»

– Она – хорошая, – говорил Дронов. Клим повернулся к нему спиною, а Дронов, вдруг, нахмурясь, перескочил на другую тему:

– Томилина я скоро начну ненавидеть, мне уже теперь, иной раз, хочется ударить его по уху. Мне нужно знать, а он учит не верить, убеждает, что алгебра – произвольна, и чорт его не поймет, чего ему надо! Долбит, что человек должен разорвать паутину понятий, сотканных разумом, выскочить куда-то, в беспредельность свободы, Выходит как-то так: гуляй голым! Какой дьявол вертит ручку этой кофейной мельницы?

– Клим сказал сквозь зубы:

– Очень умный человек.

– Умный? – явно усумнился Дронов, сердито взглянул на часы и встал:

– Так ты поговори с Варавкой.

Без него в комнате стало, лучше. Клим, стоя у окна, ощипывал листья бегонии и морщился, подавленный гневом, унижением. Услыхав в прихожей голос Варавки, он тотчас вышел к нему; стоя перед зеркалом, Варавка расчесывал гребенкой лисью бороду и делал гримасы:

– В Рязань, в Рязань! – сердито ответил он на вопрос Клима. – Или – на все четыре стороны. Не проси!

– Я и не предполагал просить за него, – сказал Клим с достоинством.

Варавка обнял его за талию и повел к себе в кабинет, говоря:

– Этот парень надоел мне. Работает скверно, рассеян, дерзок. И слишком любит поболтать с моими поднадзорными.

– Да, – сказал Клим солидно, – его тянет к ним, он так часто бывает во флигеле.

Усадив его в кресло у огромного рабочего стола, Варавка продолжал:

– Не понимаю, что тебя влечет к таким типам, как Дронов или Макаров. Изучаешь, да?

Всегда насмешливый, часто – резкий, Варавка умел говорить и вкрадчиво, с дружеской убедительностью. Клим уже не однажды чувствовал, как легко этот человек заставляет его высказывать кое-что лишнее, и пытался говорить с вотчимом уклончиво, осторожно. Но, как всегда, и в этот раз Варавка незаметно привел его к необходимости сказать, что Лидия слишком часто встречается с Макаровым и что отношения их очень похожи на роман. Это сказалось само собою, очень просто: два серьезных человека, умственно равные, заботливо .беседовали о людях юных и неуравновешенных, беспокоясь о их будущем. Было бы даже неловко умолчать о странных отношениях Лидии и Макарова.

Варавка закрыл на несколько секунд медвежьи глазки, сунул руку под бороду и быстрым жестом распушил ее, как веер. Потом, мясисто улыбаясь, сказал:

– Романтизм. Болезнь возраста. Тебя она минует, я уверен. Лидия – в Крыму, осенью она уедет в театральную школу.

– Но ведь Макаров тоже будет в московском университете, – напомнил Клим.

Варавка не ответил, остригая ногти, кусочки их прыгали на стол, загруженный бумагами. Потом, вынув записную книжку, он поставил в ней какие-то знаки карандашом, попробовал засвистать что-то – не вышло.

– Ты бываешь во флигеле? – спросил он и тотчас же, хлопнув дружески по колену Клима, заговорил: – Мой совет: не ходи туда! Конечно, там – люди невинные, безвредные, и вся их словесность сводится к тому, чтоб переменить кожу. Но – о них есть и другое мнение. Если в государстве существует политическая полиция – должны быть и политические преступники. Хотя теперь политика не в моде, так же как турнюры, но все-таки существует инерция и существуют староверы. Революция в России возможна лишь как мужицкий бунт, то есть как явление культурно бесплодное, разрушительное...

Затем он долго говорил о восстании декабристов, назвав его «своеобразной трагической буффонадой», дело петрашевцев – «заговором болтунов по ремеслу», но раньше чем он успел перейти к народникам, величественно вошла мать, в сиреневом платье, в кружевах, с длинной нитью жемчуга на груди.

– Пора! – строго сказала она. – А ты еще не переоделся.

– Извини! – виновато воскликнул Варавка, вскакивая и торопливо убегая. – Мы так интересно беседовали.

Климу всегда было приятно видеть, что мать правит этим человеком как существом ниже ее, как лошадью. Посмотрев вслед Варавке, она вздохнула, затем, разгладив душистым пальцем брови сына, осведомилась: