Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 101

«Тактично. Точно во сне приснилась», – думал он, подпрыгивая в бричке по раскисшей дороге, среди шелково блестевших полей. Солнце играло с землею, как веселое дитя: пряталось среди мелко изорванных облаков, пышных и легких, точно чисто вымытое руно. Ветер ласково расчесывал молодую листву берез. Нарядная сойка сидела на голом сучке ветлы, глядя янтарным, рыбьим глазом в серебряное зеркало лужи, обрамленной травою. Ноги лошадей, не торопясь, месили грязь, наполняя воздух хлюпающими звуками; опаловые брызги взлетали из-под колес. Пел жаворонок. Свежесть воздуха приятно охмеляла, и разнеженный Самгин думал сквозь дремоту:

Только утро любви хорошо,

Хороши только первые встречи.

«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой... Счастье – тоже. «Счастье на мосту с чашкой», – это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье – это когда человек живет в мире с самим собою. Это и значит: жить честно».

Посмотрев, как хлопотливо порхают в придорожном кустарнике овсянки, он в сотый раз подумал: с детства, дома и в школе, потом – в университете его начиняли массой ненужных, обременительных знаний, идей, потом он прочитал множество книг и вот не может найти себя в паутине насильно воспринятого чужого...

Догнали телегу, в ней лежал на животе длинный мужик с забинтованной головой; серая, пузатая лошадь, обрызганная грязью, шагала лениво. Ямщик Самгина, курносый подросток, чем-то похожий на голубя, крикнул, привстав:

– Эй, сворачивай!

– Успеешь, – глухо ответил мужик, не пошевелясь.

– Не хочит, – сказал подросток, с улыбкой оглянувшись на седока. – Характерный. Это – наш мужик, ухо пришивать едет; вчерась, в грозу, ему тесиной ухо надорвало...

– Обгони, – приказал Самгин.

Подросток, пробуя объехать телегу, загнал одну из своих лошадей в глубокую лужу и зацепил бричкой ось телеги; тогда мужик, приподняв голову, начал ругаться:

– Куда лезешь, сволочь? Ку-уда?

Это столкновение, прервав легкий ход мысли Самгина, рассердило его, опираясь на плечо своего возницы, он привстал, закричал на мужика. Тот, удивленно мигая, попятил лошадь.

– Чего ругаетесь? Все торопимся... Не гуляем...

– Гони, – приказал Самгин и не первый раз подумал;

«Вот ради таких болванов...»

В этом настроении не было места для Никоновой, и недели две он вспоминал о ней лишь мельком, в пустые минуты, а потом, незаметно, выросло желание видеть ее. Но он не знал, где она живет, и упрекнул себя за то, что не спросил ее об этом.

«Свинство! Как смешно назвала она меня – ягненок. Почему?» – Ты не знаешь, где живет Никонова? – спросил он жену.

– Нет. После ареста Любаши я отказалась работать в «Красном Кресте» и не встречаюсь с Никоновой, – ответила Варвара и равнодушно предположила: – Может быть, и ее арестовали?

«Лень сходить за ножом», – подумал Самгин, глядя, как она разрезает страницы книги головной шпилькой.

Из Петербурга Варвара приехала заметно похорошев; под глазами, оттеняя их зеленоватый блеск, явились интересные пятна; волосы она заплела в две косы и уложила их плоскими спиралями на уши, на виски, это сделало лицо ее шире и тоже украсило его. Она привезла широкие платья без талии, и, глядя на них, Самгин подумал, что такую одежду очень легко сбросить с тела. Привезла она и новый для нее взгляд на литературу.

– Книга не должна омрачать жизнь, она должна давать человеку отдых, развлекать его.

Затем она очень оживленно рассказала:

– Знаешь, меня познакомили с одним художником; не решаю, талантлив ли он, но – удивительный! Он пишет философские картины, я бы сказала. На одной очень яркими красками даны змеи или, если хочешь, безголовые черви, у каждой фигуры – четыре радужных крыла, все фигуры спутаны, связаны в клубок, пронзают одна другую, струятся, почти сплошь заполняя голубовато-серый фон. Это – мировые силы, какими они были до вмешательства разума. Картина так и названа «Мир до человека». Понимаешь? Общее впечатление хаотической, но праздничной игры.

Она полулежала на кушетке в позе мадам Рекамье, Самгин исподлобья рассматривал ее лицо, фигуру, всю ее, изученную до последней черты, и с чувством недоуменья пред собою размышлял: как он мог вообразить, что любит эту женщину, суетливую, эгоистичную?

«Она рассказывает мне эту чепуху только для того, чтоб научиться хорошо рассказать ее другим. Или другому».

– На втором полотне все краски обесцвечены, фигурки уже не крылаты, а выпрямлены; струистость, дававшая впечатление безумных скоростей, – исчезла, а главное в том, что и картина исчезла, осталось нечто вроде рекламы фабрики красок – разноцветно тусклые и мертвые полосы. Это – «Мир в плену человека». Художник – он такой длинный, весь из костей, желтый, с черненькими глазками и очень грубый – говорит: «Вот правда о том, как мир обезображен человеком. Но человек сделал это на свою погибель, он – врат свободной игры мировых сил, схематизатор; его ненавистью к свободе созданы религии, философии, науки, государства и вся мерзость жизни. Скоро он своей идиотской техникой исчерпает запас свободных энергий мира и задохнется в мертвой неподвижности»...

– Что-то похожее на иллюстрацию к теории энтропии, – сказал Самгин.

Варвара приподняла ресницы и брови:

– Энтропия? Не знаю.

И продолжала, действительно как бы затверживая урок:

– И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной – шесть пальцев, на другой – семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: «В руки твои предаю дух мой». А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.

Она замолчала, раскуривая папиросу, красиво прикрыв глаза ресницами.

– Эта картина не понравилась мне, но, кажется, потому, что я вспомнила Кутузова. Кстати, он – счастливый: всем нравится. Он еще в Москве?

– Не знаю, – сказал Самгин.

– В Петербурге меньше интересного, чем здесь, но оно как-то острее, тоньше. Я бы сказала: Москва маслянистая.

Изложив свои впечатления в первый же день по приезде, она уже не возвращалась к ним, и скоро Самгин заметил, что она сообщает ему о своих делах только из любезности, а не потому, что ждет от него участия или советов. Но он был слишком занят собою, для того чтоб обижаться на нее за это.

Никонову он встретил случайно; трясся на извозчике в районе Мещанских улиц и вдруг увидал ее; скромненькая, в сером костюме, она шла плывущей, но быстрой походкой монахини, которая помнит, что мир – враждебен ей. Самгин обрадовался, даже хотел окрикнуть ее, но из ворот веселого домика вышел бородатый, рыжий человек, бережно неся под мышкой маленький гроб, за ним, нелепо подпрыгивая, выкатилась темная, толстая старушка, маленький, круглый гимназист с головой, как резиновый мяч; остролицый солдат, закрывая ворота, крикнул извозчику:

– Эй, болван, придержи!

Самгин, привстав в экипаже, следя за Никоновой, видел, что на ходу она обернулась, чтоб посмотреть на похороны, но, заметив его, пошла быстрее.

«Естественно, она обижена».

Сунув извозчику деньги, он почти побежал вслед женщине, чувствуя, что портфель под мышкой досадно мешает ему, он вырвал его из-под мышки и понес, как носят чемоданы. Никонова вошла во двор одноэтажного дома, он слышал топот ее ног по дереву, вбежал во двор, увидел три ступени крыльца.

«Точно гимназист», – сообразил он.

В темной нише коридора Никонова тихонько гремела замком, по звуку было ясно – замок висячий.

– Мария Ивановна...

– Ах, это – вы? Вы?

– Извините, что я так...

Она открыла дверь, впустив в коридор свет из комнаты. Самгин видел, что лицо у нее смущенное, даже испуганное, а может быть, злое, она прикусила верхнюю губу, и в светлых глазах неласково играли голубые искры.

– Я пришел, – говорил он, раскачивая портфель, прижав шляпу ко груди. – Я тогда не спросил ваш адрес. Но я надеялся встретить вас.