Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 106

Лютов выпил еще, взял яблоко, скептически посмотрел на него и, бросив на тарелку, вздохнул со свистом.

– Пей! Некорректно быть трезвым; когда собеседник пьян. Выпьем, например, за женщин, продающих красоту стену на, растление мужеподобным скотам.

О» возгласил это театрально и даже взмахнул рукою, но его лицо тотчас выдало фальшь слов, оно обмякло, оплыло, ртутные глаза на несколько секунд прекратили свой трепет, слова тоста как бы обожгли Лютова испугом.

– Это я – так... сболтнул, – забормотал он, глядя в угол. – Это – Макаров внушает, чорт... хех!

Обеими руками схватив руку Самгина у локтя и кисти, притягивая, наклоняя его к себе, он прошептал:

– Почтеннейший страховых дел мастер, – вот забавная штука: во всех диких мыслях скрыта некая доза истины! Пилат, болван, должен бы знать: истина – игра дьявола! Вот это и есть прародительница всех наших истин, первопричина идиотской, тревожной бессонницы всех умников. Плохо спишь?

– Ты, Лютов, человек из сумасшедшего дома Достоевского, – с наслаждением сказал Самгин.

– Нет, – серьезно? – взвизгнул Лютов.

– Тебе надобно лечиться...

– Так, значит, из Достоевского? Ну, это – ничего. А то, видишь ли, есть сумасшедший дом Михаила Щедрина...

– Зачем все эти... фокусы? При чем тут Щедрин? – говорил Самгин, подчиняясь раздражению.

– Не понимаешь? – будто бы удивился Лютов. – Ах, ты... нормалист! Но ведь надобно одеваться прилично, этого требует самоуважение, а трагические лохмотья от Достоевского украшают нас приличнее, чем сальные халаты и модные пиджаки от Щедрина, – понял? Хех...

Он говорил подсмеиваясь, подмигивая, а Самгин ждал момента, когда удобнее прервать ехидную болтовню, копил резкие, уничтожающие слова и думал:

«Поссорюсь с ним. Навсегда».

Но Лютов, проглотив еще рюмку водки, вдруг стал трезвее, заговорил спокойнее.

– А – хорошие подзатыльники дают эсеры самодержавцам, э?

Он оттолкнул руку Самгина, налил водки ему и заговорил потише:

«Зубы грешника сокрушу», -а угрожал Иегова и – царства сокрушал! Как думаешь, которая на двух партий скорее заставит дать конституцию?

– Место ли говорить здесь об этом? – заметил Самгин, присматриваясь к нему, не понимая, как это он отрезвел.

– Тихонько – можно, – сказал Лютов. – Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще – черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! – шептал он, наклоняясь к Самгину. – Это – очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они – скажут, увидишь!

Наклонясь к Самгину, обдавая его горячим дыханием, он зашипел:

– Начинается организация антисоциалистических сил, понимаешь?

Через минуту-две Самгин был уверен, что этот человек, так ловко притворяющийся пьяным, совершенно трезв и завел беседу о политике не для того, чтоб высказаться, а чтобы выпытать,

– Ленин очень верно понял значение «зубатовщины» и сделал правильный вывод: русскому народу необходим вождь, – так? – спрашивал он шепотком.

– Ну – и что же? – усмехнулся Клим, уже чувствуя себя охмелевшим.

– Какой – вождь? Бебель или... Сун Ят-сен? Какой? Фома Мюнцер или... Сун Ят-сен? А?

Самгин понимал, что он и Лютов смотрят друг на друга, как бойцовые петухи.

– Плохой ты актер, – сказал он и, подойдя к окну, открыл форточку. В темноте колебалась сероватая масса густейшего снега, создавая впечатление ткани, которая распадается на мелкие клочья. У подъезда гостиницы жалобно мигал взвешенный в снегу и тоже холодный огонек фонаря. А за спиною бормотал Лютов.

– Притворяются идеалистами... и притворство погубит их. Онан, сын Иуды, был тоже идеалистом...

Самгин глубоко вдыхал сыроватый и даже как будто теплый воздух, прислушиваясь к шороху снега, различая в нем десятки и сотни разноголосых, разноречивых слов. Сзади зашумело; это Лютов, вставая, задел рукою тарелку с яблоками, и два или три из них шлепнулись на пол.

– Спать иду, – объявил Лютов, стоя твердо, потирая подбородок, оскалив зубы. – Хочешь – завтра – коня пробовать со мною?

Самгин отказался пробовать коня, и Лютов ушел, не простясь. Стоя у окна, Клим подумал, что все эти снежные и пыльные вихри слов имеют одну цель – прикрыть разлад, засыпать разрыв человека с действительностью. Он вспомнил спор Властова с Кумовым.

«Тайна? – спросил Властов, саркастически измеряя Кумова взглядом. – Непознаваемая, говорите? Если б я был склонен к словесным фокусам, я бы сказал, что, если она непознаваема, это значит, что наука уже познала ее как таковую. Но фокусы – дело идеалистов. А наука не послушна Дюбуа Реймону, она не знает непознаваемого, но только непознанное. Познание, о котором вы говорите, – для меня фабрикация словесных пошлостей. Настоящие ценности создаются из материала научного опыта, а продукты творчества идеалистов – фальшивая монета».

Самгин шумно захлопнул форточку, раздраженный воспоминанием о Властове еще более, чем беседой с Лютовым. Да, эти Властовы плодятся, множатся и смотрят на него как на лишнего в мире. Он чувствовал, как быстро они сдвигают его куда-то в сторону, с позиции человека солидного, широко осведомленного, с позиции, которая все-таки несколько тешила его самолюбие. Дерзость Властова особенно возмутительна. На любимую Варварой фразу: «декаденты – тоже революционеры» он ответил:

– С этим можно согласиться. Химический процесс гниения – революционный процесс. И так как декадентство есть явный признак разложения буржуазии, то все эти «Скорпионы», «Весы» – и как их там? – они льют воду на нашу мельницу в конце концов.

«Какой отвратительный, фельетонный умишко», – подумал Самгин. Шагая по комнате, он поскользнулся, наступив на квашеное яблоко, и вдруг обессилел, точно получив удар тяжелым, но мягким по голове. Стоя среди комнаты, брезгливо сморщив лицо, он смотрел из-под очков на раздавленное яблоко, испачканный ботинок, а память механически, безжалостно подсказывала ему различные афоризмы.

«Убивать надобно не министров, а предрассудки так называемых культурных, критически мыслящих людей», – говорил Кумов, прижимая руки ко груди, конфузливо улыбаясь. Рядом с этим вспомнилась фраза Татьяны Гогиной:

«История России в девятнадцатом веке – сплошной диалог, изредка прерываемый выстрелами пистолетов и взрывами бомб».

После нескольких месяцев тюрьмы ее сослали в глухой городок Вятской губернии. Перед отъездом в ссылку она стала скромнее одеваться, обрезала пышные свои волосы и сказала:

– Вот я окончательно постриглась в революцию.

Самгин сел, пытаясь снять испачканный ботинок и боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В комнате сгущался кисловатый запах. Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть человека, все равно – какого.

«И это жизнь», – мысленно воскликнул он, согнувшись, возясь с ногой, выпачкал пальцы и, глядя на них, увидел раздавленного Диомидова, услышал его крик:

«Каждому – свое пространство!»

Этот юродивый хитрец нашел свое «пространство». Он живет, проповедуя «трезвенность», он уже известен, его слушают десятки, может быть, сотни людей. Осенью Варвара и Кумов уговорили Самгина послушать проповедь Диомидова, и тихим, теплым вечером Самгин видел его на задворках деревянного, двухэтажного дома, на крыльце маленькой пристройки с крышей на один скат, с двумя окнами, с трубой, недавно сложенной и еще не закоптевшей. Этот хлевушек жалобно прислонился к высокой, бревенчатой стене какого-то амбара; стена, серая от старости, немного выгнулась, не то – заботливо прикрывая хлевушек, не то – готовясь обрушиться на него. Крыльцо жилища Диомидова – новенькое, с двумя колонками, с крышей на два ската, под крышей намалеван голубой краской трехугольник, а в нем – белый голубь, похожий на курицу.