Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 119

– Ни то, ни другое. Поп не любит социалистов. Впрочем, и социалисты как будто держатся в стороне от этой игры.

– Игры? – спросил Клим.

– Вы видели, – вокруг его всё люди зрелого возраста и, кажется, больше высокой квалификации, – не ответив на вопрос, говорил Туробоев охотно и раздумчиво, как сам с собою.

Самгин видел пред собою голый череп, круглое лицо с маленькими глазами, оно светилось, как луна сквозь туман; раскалывалось на ряд других лиц, а эти лица снова соединялись в жуткое одно.

– Кажется, я – простудился, – сказал он. Туробоев посоветовал взять горячую ванну и выпить красного вина.

«Он так любезен, точно хочет просить меня о чем-то», – подумал Самгин. В голове у него шумело, поднималась температура. Сквозь этот шум он слышал:

– Вы скажите брату.

– Кому? – удивленно спросил Клим.

– Брату, Дмитрию. Не знали, что он здесь?

– Не знал. Я только сегодня приехал. Где он?

Туробоев назвал гостиницу и сказал, что утром увидит Дмитрия.

Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел пить чай. Болела голова, начинался насморк, и режущая сухость в глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и в ушах шумел тяжелый голос:

«Жизнь – известна!»

Под эту голову становились десятки, сотни людей, создавалось тысячерукое тело с одной головой.

«Вождь», – соображал Самгин, усмехаясь, и жадно пил теплый чай, разбавленный вином. Прыгал коричневый попик. Тело дробилось на единицы, они принимали знакомые образы проповедника с тремя пальцами, Диомидова, грузчика, деревенского печника и других, озорниковатых, непокорных судьбе. Прошел в памяти Дьякон с толстой книгой в руках и сказал, точно актер, играющий Несчастливцева:

«Цензурована!»

«У меня температура, – вероятно, около сорока», – соображал Самгин, глядя на фыркающий самовар; горячая медь отражала вместе с его лицом какие-то полосы, пятна, они снова превратились в людей, каждый из которых размножился на десятки и сотни подобных себе, образовалась густейшая масса одинаковых фигур, подскакивали головы, как зерна кофе на горячей сковороде, вспыхивали тысячами искр разноцветные глаза, создавался тихо ноющий шумок...

– Чорт знает, до чего я... один, – вслух сказал Клим. Слова прозвучали издалека, и произнес их чей-то чужой голос, сиплый. Самгин встал, покачиваясь, подошел к постели и свалился на нее, схватил грушу звонка и крепко зажал ее в кулаке, разглядывая, как маленький поп, размахивая рукавами рясы, подпрыгивает, точно петух, который хочет, но не может взлететь на забор. Забор был высок, бесконечно длинен и уходил в темноту, в дым, но в одном месте он переломился, образовал угол, на углу стоял Туробоев, протягивая руку, и кричал:

«Он – поймет!»

К постели подошли двое толстых и стали переворачивать Самгина с боку на бок. Через некоторое время один из них, похожий на торговца солеными грибами из Охотного ряда, оказался Дмитрием, а другой – доктором из таких, какие бывают в книгах Жюль Верна, они всегда ошибаются, и верить мм – нельзя. Самгин закрыл глаза, оба они исчезли.

Когда Самгин очнулся, – за окном, в молочном тумане, таяло серебряное солнце, на столе сиял самовар, высоко и кудряво вздымалась струйка пара, перед самоваром сидел, с газетой в руках, брат. Голова его по-солдатски гладко острижена, красноватые щеки обросли купеческой бородой; на нем крахмаленная рубаха без галстука, синие подтяжки и необыкновенно пестрые брюки.

«Какой... провинциальный, – подумал Клим, но это слово не исчерпывало впечатления, тогда он добавил, кашляя: – Благополучный».

Дмитрий бросил газету на пол, скользнул к постели.

– Здравствуй! Что ж ты это, брат, а? Здоровеннейший бред у тебя был, очень бурный. Попы, вобла, Глеб Успенский. Придется полежать дня три-четыре.

Он отошел к столу, накапал лекарства в стакан, дал Климу выпить, потом налил себе чаю и, держа стакан в руках, неловко сел на стул у постели.

– А я тут недели две. Привез работу по этнографии Северного края.

– Надзор снят? – спросил Клим.

– Давно.

– Едешь за границу?

– Денег нет, – сказал Дмитрий, ставя стакан зачем-то на пол. Глаза его смотрели виновато, как в Выборге. – Тут такая... история: поселился я в одной семье, – отличные люди! У них дом был в закладе, хотели отобрать, ну, я дал им деньги. Потом дочь хозяина овдовела и... Ты ведь тоже, кажется, женат? Как живу? Да... не плохо. Этнография – интереснейшая штука. Плодовый сад, копаюсь немножко. Ну, и общественность... – Почесав мизинцем нос, он спросил тихонько: – Ты – большевик? Нет? Ну, это приятно, честное слово! – И, зажав ладони в коленях, наклонясь к брату, он заговорил более оживленно: – Не люблю эту публику, легковесные люди, бунтари, бланкисты. В Ленине есть что-то нечаевское, ей-богу! Вот, – настаивает на организации третьего съезда – зачем? Что случилось? Тут, очевидно, мотив личного честолюбия. Неприятная фигура.

Поморщившись, он придвинулся ближе и еще понизил голос.

– Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский бунт. Это уж большевизм эсеров. Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо, брат...

– Что ты думаешь о Туробоеве? – спросил Клим.

– Что же о нем думать? – отозвался Дмитрий и прибавил, вздохнув: – Ему терять нечего. Чаю не выпьешь?

– Пожалуйста.

Наливая чай, Дмитрий говорил:

– Видел я в Художественном «На дне», – там тоже Туробоев, только поглупее. А пьеса – не понравилась мне, ничего в ней нет, одни слова. Фельетон на тему о гуманизме. И – удивительно не ко времени этот гуманизм, взогретый до анархизма! Вообще – плохая химия.

Самгину было интересно и приятно слушать брата, но шумело в голове, утомлял кашель, и снова поднималась температура. Закрыв глаза, он сообщил:

– Мать уехала за границу.

– Надолго?

– Жить.

Дмитрий задумчиво почесал подбородок, потом сказал:

– Н-да. Вот как... Утомил я тебя? Скоро – час, мне надобно в Академию. Вечером – приду, ладно?

– Что за вопрос? Дай мне газету.

Дмитрий ушел. В номере стало вопросительно и ожидающе тихо.

«Устроился и – конфузится, – ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. – Но – как запуган идеями русский интеллигент», – мысленно усмехнулся он. Думать о брате нечего было, все – ясно! В газете сердито писали о войне, Порт-Артуре, о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение «Человечки»:

Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин, О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!

Самгин швырнул газету прочь, болели глаза, читать было трудно, одолевал кашель. Дмитрий явился поздно вечером, сообщил, что он переехал в ту же гостиницу, спросил о температуре, пробормотал что-то успокоительное и убежал, сказав:

– Тут маленькое собрание по поводу этого Гапона, чорт!..

К вечеру другого дня Самгин чувствовал себя уже довольно сносно, пил чай, сидя в постели, когда пришел брат.

– Порт-Артур сдали, – сказал он сквозь зубы. – Завтра эта новость будет опубликована.

Он прошел к окну, написал что-то пальцем на стекле и стер написанное ладонью, крякнув:

– Туробоев говорит, что царь отнесся к несчастью совершенно равнодушно.

– Откуда он знает? – сердито спросил Клим. – Врет, конечно...

Дмитрий шагнул к столу, отломил корку хлеба, положил ее в рот и забормотал:

– Нет, он знает. Он мне показывал копию секретного рапорта адмирала Чухнина, адмирал сообщает, что Севастополь – очаг политической пропаганды и что намерение разместить там запасных по обывательским квартирам – намерение несчастное, а может быть, и злоумышленное. Когда царю показали рапорт, он произнес только: