Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 15

Татарин был длинный, с узким лицом, реденькой бородкой и напоминал Ли Хунг-чанга, который гораздо меньше похож на человека, чем русский царь.

«В боге не должно быть ничего общего с человеком, – размышлял Самгин. – Китайцы это понимают, их боги – чудовищны, страшны...»

Иноков постучал пальцами в окно и, размахивая шляпой, пошел дальше. Когда ветер стер звук его шагов, Самгин пошел домой, подгоняемый ветром в спину, пошел, сожалея, что не догадался окрикнуть Инокова и отправиться с ним куда-нибудь, где весело.

«Он, вероятно, знает каких-нибудь девиц... с гитарами».

Когда он вошел во двор дома, у решетки сада стояла Елизавета Львовна.

– Мне кажется – в саду кто-то ходит, – вполголоса сказала она. – Слышите?

– Ветер, – отозвался Клим.

– Вы что же скрылись от нас? – спросила Спивак, открывая калитку в сад.

– Не нравится мне этот регент, – сказал Самгин и едва удержался: захотелось рассказать, как Иноков бил Корвина. – Кто он такой?

Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.

– Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, – он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, – это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он – интересный.

– Не хочу, – сказал Самгин. – Я уже устал от интересных людей.

– Да? – равнодушно спросила Спивак.

– Да, – повторил он задорно. – Мне кажется, интересные люди – это люди, которые хотят доказать, что они интересны.

– Вот как? – спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. – Возможно, что есть и такие, – спокойно согласилась она. – Ну, пора спать.

Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.

– Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? – вдруг спросил Самгин.

Она, замедлив шаг, посмотрела на него.

– Странный вопрос.

– Я знаю.

– Запоздалый вопрос.

– Детский и так далее, но – все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала негромко:

– Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, – вы всё это знаете. Вы – что же?..

– Это – от Кутузова, – пробормотал Клим.

– И – потому? – спросила она, входя на крыльцо флигеля. – Да, Степан мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?

В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это – Иноков.

– Куда вы? – окликнул его Самгин.

– Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?

– Идите.

Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:

– Нервы у меня – ни к чорту! Бегаю по городу... как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!

Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.

– Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:

– Редактирую сочинение «О методах борьбы с лесными пожарами», – старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а – бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. «Хороший тон», – есть такое евангелие, изданное «Нивой». Забавнейшее, – обезьян и собак дрессировать пригодно.

Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:

– А – что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это – куда же ты, зачем?

– Нет, не бывает, – твердо сказал Клим, очень удивленный. – Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:

Нога кричит: куда иду?
Рука...

– Сектантство, самозванство... мещанство, – пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: – Чернокнижие.

– Чернокнижие? Что вы хотите сказать? – еще более удивился Клим.

– Так, сболтнул. Смешно и... отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, – сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.

«Диомидов – врет, он – домашний, а вот этот действительно – дикий», – думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.

– Вы думаете, что способны убить человека? – спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:

– Это вы по поводу Корвина, что ли?

– Чего вы хотите от него?

– Чтоб он издох. А – почему вы догадались, что я об этом думаю?

– По лицу, – сказал Самгин.

– Какой вы проницательный, чорт возьми, – тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье – кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем – и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. – Замечательно проницательный, – повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. – Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я – не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе – не хозяин.

Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или защитно поднята.

– Пишете стихи? – спросил Самгин.

– Пишем. Скверно пишем, – озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил Иноков. – Рифмы мешают. Как только рифма, – чувствуешь, что соврал.

Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в карман и сказал:

– Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно припаять, я припаяю.

Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на стол.

– Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит ко мне, – в одном доме живем, – жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, – знаете, конечно, Томилина-то?