Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 24

– В славянофильстве, народничестве, даже в сектантстве нашем есть поиск, – говорил он в угол, где никого не было, и тотчас же порывисто обратился в сторону Прейса, протянул ему вздрагивающую руку:

– Вот: в Англии – трэд-юнионы, Франция склоняется к синдикализму, социал-демократия Германии глубоко государственна и национальна, а – мы? А – что будет у нас? Я – вот о чем!

Прейс очень невнятно сказал что-то о преждевременности поставленного вопроса, тогда рыженький вскочил с дивана, точно подброшенный пружинами, перебежал в угол, там с разбега бросился в кресло и, дергая бородку, оттягивая толстую, но жидкую губу, обнажая мелкие, неровные зубы и этим мешая себе говорить, продолжал:

– Но – как же? Как же преждевременно? Генеральные штабы задолго до войны...

Высокий студент, несколько небрежно уступивший ему дорогу, когда он бежал в угол, сел на диван, на его место, и строго сказал:

– О войне никто не думает...

– Думают! – не уступал рыженький. – Я – знаю! Там, в Швейцарии, в Париже...

Тагильский встал, мягкой походкой кота подошел к нему, присел на ручку кресла и что-то пошептал в подставленное рыженьким ухо.

– Ага! Конечно. Да, да, – бормотал рыженький, кивая растрепанной головою.

Своей раздерганностью он напомнил- Климу Лютова. Поярков, согнувшись, поставив локти на колени, молчал, только один раз он ворчливо заметил Стратонову:

– Классификация фактов – дело полезное, если за ним не скрывается попытка примирить непримиримые противоречия.

Климу показалось, что Прейс взглянул в его сторону неодобрительно и что вообще в этой комнате Прейс ведет себя; более барственна, чем в той, аскетической. Было скучно, и чувствовалось, что у этих людей что-то не ладится, все они недовольны чем-то или кем-то, Самгин решил показать себя и заговорил, что о социальной войне – думают и что есть люди, для которых она – решетное дело. Его слушали внимательно, а когда он дал характеристику Дьякона, не называя его, конечно, рыженький подскочил к нему и стал горячо просить:

– Познакомьте меня с этим человеком – хорошо? Можно? Обязательно познакомьте.

А Стратонов, раскачивая на цепочке золотые часы; решительно сказал:

– Вы сами же совершенно правильно назвали людей этого типа анекдотическими. Когда подует ветер нормальной жизни, он выметет их, как сор.

Сказал и туго надул синие щеки свои, как бы желая намекнуть, что это он и есть владыка всех зефиров и ураганов. Он вообще говорил решительно, строго, а сказав, надувал щеки шарами, отчего белые глаза его становились меньше и несколько темнели.

Тагильский снова начал шептать что-то в ухо рыженького, тот уныло соглашался.

– Да? Ага...

Снова стало раздражающе скучно, и, посидев еще несколько минут, Клим решил уйти, но, провожая его, Прейс сказал вполголоса, тоном извинения:

– Неудачный вечер; тут, видите, случайно оказался человек... мало знакомый нам.

– Этот, кругленький?

– Нет, другой, в углу.

«Поярков, – сообразил Самгин, идя домой по улицам, ярко освещенным луною марта. – Это интересно».

Он не понял этих людей. Два-три свидания с ними не сделали их понятнее. Они не кричали, не спорили, а вели серьезные беседы по вопросам политической экономии, науки мало знакомой и не любимой Самгиным. Они называли себя марксистами, но в их суждениях отсутствовала суровая прямолинейность «кутузовщины», и рабочий вопрос интересовал их значительно меньше, чем вопросы промышленности, торговли. С явным увлечением они подсчитывали количества нефти, хлеба, сахара, сала, пеньки и всяческого русского сырья. Климу иногда казалось, что они говорят больше цифрами, чем словами. Говорили о будущем Великого сибирского пути, о маслоделии, переселенцах, о работе крестьянского банка, о таможенной политике Германии. Все это было скучно слушать, и все было почти незнакомо Климу, о вопросах этого порядка он осведомлялся по газетам, да и то – неохотно.

Но, хотя речи были неинтересны, люди все сильнее раздражали любопытство. Чего они хотят? Присматриваясь к Стратонову, Клим видел в нем что-то воинствующее и, пожалуй, не удивился бы, если б Стратонов крикнул на суетливого, нервозного рыженького:

«Смирно!»

Он вообще говорил тоном командира, а рыженького как будто даже презирал.

– Убежденный человек не может и не должен чувствовать противоречий в своих взглядах, – сказал он ему; рыженький, отскочив от него, спросил недоверчиво, с удивлением:

– Это вы – серьезно?

Стратонов не ответил; он редко отвечал на вопросы, обращенные к нему. Ленивенький Тагильский напоминал Самгину брата Дмитрия тем, что служил для своих друзей памятной книжкой, где записаны в хорошем порядке различные цифры и сведения. Был он избалован, кокетлив, но памятью своей не гордился, а сведения сообщал снисходительным и равнодушным тоном первого ученика гимназии, который, кончив учиться, желал бы забыть все, чему его научили. Его фарфоровое, розовое лицо, пухлые губы и неопределенного цвета туманные глаза заставляли ждать, что он говорит женственно мягко, но голосок у него был сухозвонкий, кисленький и как будто злой. Людей власть имущих, правивших государством, он ругал:

– Ослы. Идиоты. Негодяи.

Выругавшись, рассматривал свои ногти или закуривал тоненькую, «дамскую» папиросу и молчал до поры, пока его не спрашивали о чем-нибудь. Клим находил в нем и еще одно странное сходство – с Диомидовым; казалось, что Тагильский тоже, но без страха, уверенно ждет, что сейчас явятся какие-то люди, – может быть, идиоты, и почтительно попросят его:

«Пожалуйте управлять нами!»

Рыженького звали Антон Васильевич Берендеев. Он был тем интересен, что верил в неизбежность революции, но боялся ее и нимало не скрывал свой страх, тревожно внушая Прейсу и Стратонову:

– Совершенно необходимо, чтоб революция совпала с религиозной реформацией, – понимаете? Но реформация, конечно, не в сторону рационализма наших южных сект, – избави боже!

Выкатывая белые глаза, Стратонов успокаивал его:

– От уклона в эту сторону мы гарантированы, наш мужик – мистик.

– А – все эти штундисты, баптисты, а? Тагильский, громко высморкав широкий, розовый нос, поучительно заметил:

– Говорить надо точнее: не о реформации, которая ни вам, ни мне не нужна, а о реформе церковного управления, о расширении прав духовенства, о его экономическом благоустройстве...

Берендеев крикливо вставил:

– О реформе воспитания сельского духовенства, о необходимости перевоспитать его!

– С деревней у нас будет тяжелая возня, – сказал Самгин, вздохнув.

– Очень! – тревожно крикнул Берендеев и, взмахнув руками, повторил тише, таинственно: – Очень!

Стратонов встал, плотно, насколько мог, сдвинул кривые ноги, закинул руки за спину, выгнул грудь, – все это сделало его фигуру еще более внушительной.

– Мы, люди, – начал он, отталкивая Берендеева взглядом, – мы, с моей точки зрения, люди, на которых историей возложена обязанность организовать революцию, внести в ее стихию всю мощь нашего сознания, ограничить нашей волей неизбежный анархизм масс...

Тагильский, приподняв аккуратно причесанную светловолосую голову, поморщился в сторону Стратонова и звонко прервал его речь:

– Вы всё еще продолжаете чувствовать себя на первом курсе, горячитесь и забегаете вперед. Думать нужно не о революции, а о ряде реформ, которые сделали бы людей более работоспособными и культурными.

Прейс молчал, бесшумно барабаня пальцами по столу. Он был вообще малоречив дома, высказывался неопределенно и не напоминал того умелого и уверенного оратора,

Каким Самгин привык видеть его у дяди Хрисанфа и в университете, спорящим с Маракуевым.

Пояркова Клим встретил еще раз. Молча просидев часа полтора, напившись чаю, Поярков медленно вытащил костлявое и угловатое тело свое из глубокого кресла и, пожимая руку Прейса, сказал угрюмо:

– Ну, кажется, здесь окончательно выработали схему, обязательную для событий завтрашнего дня.