Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 41

Дразнящий смешок его прозвучал мальчишески, совершенно не совпадая с длинной фигурой и старообразным лицом.

– Путаники, – вздохнул он, застегивая сюртук. – А все-таки в конце концов пойдете с нами. Аполитизм ваш -ненадолго.

Он протянул руку Айно.

– Куда вы идете? – спросила она.

– В Торнео. Ведь вы знаете, – усмехаясь, ответил он. Айно, покачивая толовой, осмотрела его с головы до дог, он беззаботно махнул рукой.

– Ничего! Меня оденут, остригут...

Схватив обеими руками его руку, Айно встряхнула ее.

– Счастливую дорогу!

– Ну, прощайте, братья, – сказал Долганов.

Он вышел вместе с Айно. Самгины переглянулись, каждый ожидал, что скажет другой. Дмитрий подошел к стене, остановился пред картиной и сказал тихо:

– Значит, он – за границу.

– Странная фигура, – заметил Клим, протирая очки.

– Да, – отозвался брат, не глядя на него. – Но я подобных видел. У народников особый отбор. В Устюге был один студент, казанец. Замечательно слушали его, тогда как меня... не очень! Странное и стеснительное у меня чувство, – пробормотал он. – Как будто я видел этого парня в Устюге, накануне моего отъезда. Туда трое присланы, и он между ними. Удивительно похож.

Круто повернувшись, Дмитрий тяжелыми шагами подошел вплоть к брату:

– Слушай, ужасно неудобно это... просто даже нехорошо, что отец ничего не оставил тебе...

– Чепуха! – сказал Клим. – Я не хочу говорить об этом.

– Нет, подожди! – продолжал Дмитрий умоляющим голосом и нелепо разводя руками. – Там – четыре, то есть пять тысяч. Возьми половину, а? Я должен бы отказаться от этих денег в пользу Айно... да, видишь ли, мне хочется за границу, надобно поучиться...

Клим строго остановил его:

– Айно получила, наверное, вполне достаточно, чтоб воспитать детей и хорошо жить, а мне ничего не нужно.

– Послушай...

– Больше я не стану говорить на эту тему, – сказал Клим, отходя к открытому во двор окну. – А тебе, разумеется, нужно ехать за границу и учиться...

Он говорил долго, солидно и с удивлением чувствовал, что обижен завещанием отца. Он не почувствовал этого, когда Айно сказала, что отец ничего не оставил ему, а вот теперь – обижен несправедливостью и чем более говорит, тем более едкой становится обида.

«Фу, как глупо!» – мысленно упрекнул он себя, но это не помогло, и явилось желание сказать колкость брату или что-то колкое об отце. С этим желанием так трудно было справиться, что он уже начал:

– Законы – или беззакония – симпатий и антипатий... – Вошла Айно и тотчас же заговорила очень живо:

– Вот такой – этот настоящий русский, больше, чем вы обе, – я так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может... как говорят? – может утешивать. Так? Он – хороший поп!

– Вот именно, – сказал Клим. – Утешитель.

– Да, да, я так думаю! Правда? – спросила она, пытливо глядя в лицо его, и вдруг, погрозив пальцем: – Вы – строгий! – И обратилась к нахмуренному Дмитрию: – Очень трудный язык, требует тонкий слух: тешу, чешу, потесать – потешать, утесать – утешать. Иван очень смеялся, когда я сказала: плотник утешает дерево топором. И – как это: плотник? Это значит – тельник, – ну, да! – Она снова пошла к младшему Самгину. – Отчего вы были с ним нелюбезны?

– Мне подумалось, – сказал Клим, – что вам этот визит...

– О, нет! – прервала она. – Я о нем знала. Иван очень помогал таким ехать куда нужно. Ему всегда писали: придет человек, и человек приходил.

– Ну, я пойду в полицию – представляться, – сказал Дмитрий. Айно ушла с ним заказывать памятник на могилу.

Бывали минуты, когда Клим Самгин рассматривал себя как иллюстрированную книгу, картинки которой были одноцветны, разнообразно неприятны, а объяснения к ним, не удовлетворяя, будили грустное чувство сиротства. Такие минуты он пережил, сидя в своей комнате, в темном уголке и тишине.

Он был крайне смущен внезапно вспыхнувшей обидой на отца, брата и чувствовал, что обида распространяется и на Айно. Он пытался посмотреть на себя, обидевшегося, как на человека незнакомого и стесняющего, пытался отнестись к обиде иронически.

«Мелочно это и глупо», – думал он и думал, что две-три тысячи рублей были бы не лишними для него и что он тоже мог бы поехать за границу.

Обида ощущалась, как опухоль, где-то в горле и все твердела.

«Разумеется, суть не в деньгах...»

Вспомнилось, как назойливо возился с ним, как его отягощала любовь отца, как равнодушно и отец и мать относились к Дмитрию. Он даже вообразил мягкую, не тяжелую руку отца на голове своей, на шее и встряхнул головой. Вспомнилось, как отец и брат плакали в саду якобы о «Русских женщинах» Некрасова. Возникали в памяти бессмысленные, серые, как пепел, холодные слова:

«Семья – основа государства. Кровное родство. Уже лет десяти я чувствовал отца чужим... то есть не чужим, а – человеком, который мешает мне. Играет мною», – размышлял Самгин, не совсем ясно понимая: себя оправдывает он или отца?

Покручивая бородку, он осматривал стены комнаты, выкрашенные в неопределенный, тусклый тон; против него на стене висел этюд маслом, написанный резко, сильными мазками: сочно синее небо и зеленоватая волна, пенясь, опрокидывается на оранжевый песок.

«В сущности, уют этих комнат холоден и жестковат. В Москве, у Варвары, теплее, мягче. Надобно ехать домой. Сегодня же. А то они поднимут разговор о завещании. Великодушный разговор, конечно. Да, домой...»

Он выпрямился, поправил очки. Потом представил мать, с лиловым, напудренным лицом, обиженную тем, что постарела раньше, чем перестала чувствовать себя женщиной, Варавку, круглого, как бочка...

«Поживу в Петербурге с неделю. Потом еще куда-нибудь съезжу. А этим скажу: получил телеграмму. Айно узнает, что телеграммы не было. Ну, и пусть знает».

Но затем он решил сказать, что получил телеграмму на улице, когда выходил из дома. И пошел гулять, а за обедом объявил, что уезжает. Он видел, что Дмитрий поверил ему, а хозяйка, нахмурясь, заговорила о завещании.

– Не вижу никаких оснований изменять волю отца, – решительно ответил он.

Айно молча пожала плечами.

После обеда в комнате Клима у стены столбом стоял Дмитрий, шевелил пальцами в карманах брюк и, глядя под ноги себе, неумело пытался выяснить что-то.

– Знаешь, это – дьявольски неловко. Ты верно сказал о беззаконии симпатий. Дурацкая позиция у меня.

Клим чувствовал, что брат искренно и глубоко смущен.

«Тем хуже для него».

Айно простилась с Климом сухо и отчужденно; Дмитрий хотел проводить брата на вокзал, но зацепился ногою за медную бляшку чемодана и разорвал брюки.

– О, – сказала Айно. – Как вы пойдете? Есть у вас другие брюки? Нет? Вам нельзя идти на вокзал!

Самгин младший был доволен, что брат не может проводить его, но подумал:

«Она не хочет этого. Хитрая баба. Ловко устроилась».

Уезжая, он чувствовал себя в мелких мыслях, но находил, что эти мысли, навязанные ему извне, насильно и вообще всегда не достойные его, на сей раз обещают сложиться в какое-то определенное решение. Но, так как всякое решение есть самоограничение, Клим не спешил выяснить его.

В Петербурге он узнал, что Марина с теткой уехали в Гапсаль. Он прожил в столице несколько суток, остро испытывая раздражающую неустроенность жизни. Днем по улицам летала пыль строительных работ, на Невском рабочие расковыривали торцы мостовой, наполняя город запахом гнилого дерева; весь город казался вспотевшим. Белые ночи возмутили Самгина своей нелепостью и угрозой сделать нормального человека неврастеником; было похоже, что в воздухе носится все тот же гнилой осенний туман, но высохший до состояния прозрачной и раздражающе светящейся пыли.

Ночные женщины кошмарно навязчивы, фантастичны, каждая из них обещает наградить прогрессивным параличом, а одна – высокая, тощая, в невероятной шляпе, из-иод которой торчал большой, мертвенно серый нос, – долго шла рядом с Климом, нашептывая: