Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 80

– Что врешь? Староста у нас захворал. В городе лежит.

Беременная баба, проходя мимо, взмахнула мешком и проворчала:

– Рады, галманы, случаю... Кончали бы скорее.

– А вам – зачем старосту? – спросил печник. – Пачпорт и я могу посмотреть. Грамотный. Наказано – смотреть пачпорта у проходящих, проезжающих, – говорил он, думая явно о чем-то другом. – Вы – от земства, что ли, едете?

– Я – адвокат. ,

– Адвокат, – повторил печник, поглядев на мужиков, – кто-то из них проворчал:

– Стало быть: и нашим и вашим.

– Ну, что ж. Яишну кушать желаете? – спросил печник, подмигнув мужикам, и почти весело сказал: – Господа обязательно яишну едят.

Он вынул из кармана кожаный кисет, трубку, зачерпнул ею табаку и стал приминать его пальцем. Настроенный тревожно, Самгин вдруг спросил:

– Вы чего хотите от меня?

– Мы? – удивился печник. – А – чего нам хотеть? Мы – дома. Вот - заехал к нам по нужде человек, мы – глядим.

Сморщив лицо, он раскурил трубку, подвинулся ближе к Самгину и грубо сказал:

– Идите.

– Куда?

– Туда, – печник ткнул трубкой влево, на группу ветел, откуда доносились вздохи мехов, стук молотка и сиплый голос:

– Дуй, дуй...

На перекладине станка для ковки лошадей сидел возница; обняв стойку, болтая ногами, он что-то рассказывал кузнецу. Печник подошел к нему и скомандовал:

– Подь сюда, Косарев!

Отвел его в сторону шагов на пять, там они поговорили о чем-то, затем кузнец спросил:

– Не врешь? Перекрестись. И пригрозил:

– Ну, гляди же!

Кузнец начал яростно работать; было что-то припадочное в его ненужной беготне от наковальни к пылающему горну, неистовое в его резких движениях.

– Дуй, бей, давай углей, – сипло кричал он, повертываясь в углах. У мехов раскачивалась, точно богу молясь, растрепанная баба неопределенного возраста, с неясным, под копотью, лицом.

– Живее, Вася, не задерживай барина, – сказал печник, отходя прочь от кузницы.

– Злой работник, а? – спросил Косарев, подходя к Самгину. – Еще теперь его чахотка ест, а раньше он был – не ходи мимо! Баба, сестра его, дурочкой родилась.

Не переставая говорить, он вынул из-за пазухи краюху ржаного хлеба, подул на нее, погладил рукою корку и снова любовно спрятал:

– Заметно, господин, что дураков прибывает; тут, кругом, в каждой деревне два, три дуренка есть. Одни говорят: это от слабости жизни, другие считают урожай дураков приметой на счастье.

– Эй, Косарев, помогай! – крикнул кузнец. Ветер нагнал множество весенних облаков, около солнца они были забавно кудрявы, точно парики вельмож восемнадцатого века. По улице воровато бегали с мешками на плечах мужики и бабы, сновали дети, точно шашки, выброшенные из ящика. Лысый старик, с козлиной бородой на кадыке, проходя мимо Самгина, сказал:

– Черти носят...

Самгин отошел подальше от кузницы, спрашивая себя: боится он или не боится мужиков? Как будто не боялся, но чувствовал свою беззащитность и унижение пред откровенной враждебностью печника.

«Это они, конечно, потому, что я – свидетель, видел, как они сорвали замок и разграбили хлеб».

Он лениво поискал: какая статья «Уложения о наказаниях» карает этот «мирской» поступок? Статьи – не нашел, да и думать о ней не хотелось, одолевали другие мысли:

«Печник, конечно, из таких же анархистов по натуре, как грузчик, казак...»

– Готово, – с радостью объявил Косарев и усердно начал хвалить кузнеца: – Крепче новой стала ось; ну и мастер!

А мастер, встряхнув на ладони деньги, сердито посоветовал Самгину:

– Прибавьте на бутылку казенки. Ну, вот, – езжай, Косарев!

Лошади бойко побежали, и на улице стало тише. Мужики, бабы, встречая и провожая бричку косыми взглядами, молча, нехотя кланялись Косареву, который, размахивая кнутом, весело выкрикивал имена знакомых, поощрял лошадей:

– Эх, птички-и!

Но, выехав за околицу, обернулся к седоку и сказал:

– Сволочь народ!

Это было так неожиданно, что Самгин не сразу спросил:

– Почему?

– Да – как же, – обиженно заговорил Косарев. – Али это порядок: хлеб воровать? Нет, господин, я своевольства не признаю. Конечно: и есть – надо, и сеять – пора. Ну, все-таки: начальство-то знает что-нибудь али – не знает?

Он погрозил кнутом вдаль, в синеватый сумрак вечера и продолжал вдохновенно:

– Ежели вы докладать будете про этот грабеж, так самый главный у них – печник. Потом этот, в красной рубахе. Мишка Вавилов, ну и кузнец тоже. Мосеевы братья... Вам бы, для памяти, записать фамилии ихние, – как думаете?

– Перестань, – строго сказал Самгин. – Меня это не касается.

Он рассердился, но не находил достаточно веских слов, чтоб устыдить возницу.

– Разве тебе не стыдно доносить на своих?

– Да я – не здешний...

– Все равно. Это – нехорошо.

– Уж чего хорошего, – согласился Косарев. – Али это – жизнь?

– Удивляюсь я, – продолжал Самгин, но возница прервал его:

– Еще бы не удивиться! Я сам, как увидал, чего они делают, – испугался.

– Довольно! – крикнул Самгин.

– Как желаете, – сказал Косарев, вздохнув, уселся на облучке покрепче и, размахивая кнутом над крупами лошадей, жалобно прибавил: – Вы сами видели, господин, я тут посторонний человек. Но, но, яростные! – крикнул он. Помолчав минуту, сообщил: – Ночью – дождик будет, – и, как черепаха, спрятал голову в плечи.

«Народ, – возмущенно думал Самгин. – Бунтовщики», – иронически думал он, но думалось неохотно и только словами, а возмущение, ирония, вспыхнув, исчезали так же быстро, как отблески молний на горизонте. Там, на востоке, поднимались тяжко синие тучи, отемняя серую полосу дороги, и, когда лошади пробегали мимо одиноких деревьев, казалось, что с голых веток сыплется темная пыль. Синеватая скука холодного вечера настраивала Самгина лирически и жалобно. Жалко было себя, – человека, который не хотел бы, но принужден видеть и слышать неприятное и непонятное. Зачем ему эти поля, мужики и вообще все то, что возбуждает бесконечные, бесплодные думы, в которых так легко исчезает сознание внутренней свободы и права жить по своим законам, теряется ощущение своей самости, оригинальности и думаешь как бы тенями чужих мыслей? Почему на нем лежит обязанность быть умником, все знать, обо всем говорить, служить эоловой арфой, – кому служить?

Но тут он почувствовал, что это именно чужие мысли подвели его к противоречию, и тотчас же напомнил себе, что стремление быть на виду, показывать себя большим человеком – вполне естественное стремление и не будь его – жизнь потеряла бы смысл.

«Я изобразил себя себе орудием чьей-то чужой воли», – подумал он.

Лошади подбежали к вокзалу маленькой станции, Косарев, получив на чай, быстро погнал их куда-то во тьму, в мелкий, почти бесшумный дождь, и через десяток минут Самгин раздевался в пустом купе второго класса, посматривая в окно, где сквозь мокрую тьму летели злые огни, освещая на минуту черные кучи деревьев и крыши изб, похожие на крышки огромных гробов. Проплыла стена фабрики, десятки красных окон оскалились, точно зубы, и показалось, что это от них в шум поезда вторгается лязгающий звук.

Самгин лег, но от усталости не спалось, а через две остановки в купе шумно влез большой человек, приказал проводнику зажечь огонь, посмотрел на Самгина и закричал:

– Ба, это вы? Куда? Откуда? Не узнаете? Ипполит Стратонов.

Расстегиваясь; пошатывая вагон, он заговорил с Климом, как с человеком, с которым хотел бы поссориться:

– Слышали? Какой-то идиот стрелял в Победоносцева, с улицы, в окно, чорт его побери! Как это вам нравится, а?

Он был выпивши; наклонясь, чтоб снять ботинки, он почти боднул головою бок Самгина. Клим поднялся, отодвигаясь в угол, к двери.

– Недоучки, пошехонцы, – бормотал Стратонов. Сюртук студента, делавший его похожим на офицера, должно быть, мешал ему расти, и теперь, в «цивильном» костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по всем измерениям, стал еще длиннее, шире в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и рот стали как будто больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и почти не верилось, что этот человек был студентом.