Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Горький Максим. Страница 86

Митрофанов испуганно взмахнул головою.

– Это, конечно, не я говорю, а так, вообще говорится...

– Да, – сказал Самгин, постукивая пальцами по столу.

Это было не то, чего он ожидал от Митрофанова, это не успокаивало, а вызывало двойственное впечатление:

Митрофанов укреплял чувство, которое пугало, но было почти приятно, что именно он укрепляет это чувство.

– Да, правительство у нас бездарное, царь – бессилен, – пробормотал он, осматривая рассеянно десятки сытых лиц; красноватые лица эти в дымном тумане напоминали арбузы, разрезанные пополам. От шума, запахов и водки немножко кружилась голова.

– Вот вы, Иван Петрович, простой, честный, русский человек...

Митрофанов наклонил голову над столом.

– Ну, вот, скажите: как вам кажется: будет у нас революция?

Митрофанов поднял голову и шопотом сказал:

– Обязательно. Громаднейший будет бунт.

– Да? – спросил Самгин; определенность ответа была неприятна ему и мешала выразить назревающие большие мысли.

– Сами знаете, – шептал Митрофанов, сморщив лицо, отчего оно стало шершавым. – До крайности обозлен народ несоответствием благ земных и засилием полиции, – сообщил он, сжав кулак. – Возрастает уныние и... – Подвинув отъехавший стул ближе ко столу, согнувшись так, что подбородок его почти лег на тарелку, он продолжал: – Я вам покаюсь: я вот, знаете, утешаю себя, – ничего, обойдется, мы – народ умный! А вижу, что людей, лишенных разума вследствие уныния, – все больше. Зайдешь, с холода, в чайную, в трактир, прислушаешься: о чем говорят? Так ведь что же? Идет всеобщее соревнование в рассказах о несчастии жизни, взвешивают люди, кому тяжелее жить. До хвастовства доходят, до ярости. Мне – хуже! Нет, врешь, мне! Ведь это – хвастовство для оправдания будущих поступков...

Тут Самгин увидал, что круглые глаза Митрофанова наполнились горестным удивлением:

– Вы подумайте – насколько безумное это занятие при кратком сроке жизни нашей! Ведь вот какая штука, ведь жизни человеку в обрез дано. И все больше людей живет так, что все дни ихней жизни – постные пятницы. И – теснота! Ни вору, ни честному – ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить в некотором просторе и на твердой почве. Где она, почва-то?

Клим Самгин остановил его, подняв руку как для пощечины, и спросил:

– Так, может быть, лучше, чтоб она скорей разразилась?

– Клим Иванович, – вполголоса воскликнул Митрофанов, и лицо его неестественно вздулось, покраснело, даже уши как будто пошевелились. – Понимаю я вас, ей-богу – понимаю!

– Ведь нельзя жить в постоянной тревоге, что завтра все полетит к чорту и вы окажетесь в мятеже страстей, чуждых вам.

– Обязательно окажемся, – сказал Митрофанов с тихим испугом.

Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим:

– Самодержавие – бессильно управлять народом.

Нужно, чтоб власть взяли сильные люди, крепкие руки и очистили Россию от едкой человеческой пыли, которая мешает жить, дышать.

Он слышал, что Митрофанов, утвердительно качая головою, шепчет:

– Верно, – для хорошего порядка можно и революцию допустить.

Пред Самгиным над столом возвышалась точно отрезанная и уложенная на ладони голова, знакомое, но измененное лицо, нахмуренное, с крепко сжатыми губами; в темных глазах – напряжение человека, который читает напечатанное слишком неясно или мелко.

– Правительство не может сладить ни с рабочим, ни со студенческим движением, – шептал Самгин.

– Эх, господи, – вздохнул Митрофанов, распустив тугое лицо, отчего оно стало» нелепо широким и плачевным, а синие щеки побурели. – Я понимаю, Клим Иванович, вы меня, так сказать, привлекаете! – Он трижды, мелкими крестиками, перекрестил грудь и сказал: – Я – готов, всею душой!

Самгин замолчал, несколько охлажденный этим изъявлением, даже на секунду уловил в этом нечто юмористическое, а Митрофанов, крякнув, продолжал очень тихо:

– Только, наверное, отвергнете, оттолкнете вы меня, потому что я – человек сомнительный, слабого характера и с фантазией, а при слабом характере фантазия – отрава и яд, как вы знаете. Нет, погодите, – попросил он, хотя Самгин ни словом, ни жестом не мешал ему говорить. – Я давно хотел сказать вам, – все не решался, а вот на-днях был в театре, на модной этой пиесе, где показаны заслуженно несчастные люди и бормочут чорт знает что, а между ними утешительный старичок врет направо, налево...

Он передохнул, сморщил лицо неудавшейся усмешкой и развел руки:

– Тут меня вдруг осенило и даже в жар бросило: вредный старичишка этот похож на меня поведением своим, похож!

– Я не совсем понимаю, – сказал Самгин, нахмурясь.

– Похож – выдумывает, стерва! Клим Иванович, я вас уважаю и...

Споткнувшись о какое-то слово, он покачал головою:

– Видите ли... Рассказывал я вам о себе разное, там, ну – винюсь: все это я выдумал для приличия. Жен выдумал и вообще всю жизнь...

– Позвольте – зачем же? – неприязненно и удивленно спросил Самгин.

– Для благоприличия...

Иван Петрович трясущейся рукою налил водки, но не выпил ее, а, отодвинув рюмку, засмеялся горловым, икающим смехом; на висках и под глазами его выступил пот, он быстро и крепко стер его платком, сжатым в комок.

– И вовсе я не Митрофанов, не Иван, а – Петр Яковлев Котельников, нижегородский купеческий сын, весьма известная фамилия была...

Он снова стер пот с лица, взмахнул платком и заерзал на стуле, как бы готовясь вскочить и убежать.

– С двадцати трех лет служу агентом сыскной полиции по уголовным делам, переведен сюда за успехи в розысках...

– По уголовным? – беспокойно, шопотом спросил Самгин, еще не зная, что сказать, но чувствуя, что Митрофанов чем-то обидел его.

– Не беспокойтесь, – подтвердил Иван Петрович. – Ни к чему другому не имею касательства. Да если бы даже имел, и тогда – ваш слуга! Потому что вы и супруга ваша для меня – первые люди, которые...

Не окончив, он глубоко вздохнул и продолжал, удивленно мигая:

– Замечательно – как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это – раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а – на что живет, на какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна – та, наверное, вором считает меня...

По его лицу расплылась виноватая и добродушная улыбочка.

– Вы ни в каком случае не рассказывайте это жене, – строго сказал Самгин. – Потом, со временем, я сам скажу.

Митрофанов, вздохнув, замолчал, как бы давая Самгину время принять какое-то решение, а Самгин думал, что вот .он считал этого человека своеобразно значительным, здравомыслящим...

«А что, в сущности, изменилось?» – спросил он себя и не нашел ответа.

– Может быть – надо съехать мне с квартиры от вас? – услыхал он печальный шопот постояльца.

– Нет, этого не нужно. Я... подумаю, как...

– В сыщики я пошел не из корысти, а – по обстоятельствам нужды, – забормотал Митрофанов, выпив водки. – Ну и фантазия, конечно. Начитался воровских книжек, интересно! Лекок был человек великого ума. Ах„ боже мой, боже мой, – погромче сказал он, – простили бы вы мне обман мой! Честное слово – обманывал из любви и преданности, а ведь полюбить человека – трудно, Клим Иванович!

– Да, – невольно сказал Самгин, видя, что темные» глуповатые глаза взмокли и как будто тают. К его обиде на этого человека присоединилось удивление пред исповедью Митрофанова. Но все-таки эта исповедь немножко трогала своей несомненной искренностью, и все-таки было лестно слышать сердечные изъявления Митрофанова; он стал менее симпатичен, но еще более интересен.