Борис Пастернак - Быков Дмитрий Львович. Страница 29
Это из письма к родителям 1914 года. Двадцать шесть лет спустя — и каких лет! чуть ли не трагичнейших в русской истории!— он уже прямо и просто скажет то, что повторят за ним, без преувеличения, миллионы: повторят с надеждой или недоверием, но в любом случае с полным пониманием, ибо кому же не приходило в голову, что
У Пастернака нет, в сущности, ни одного богоискательского произведения; его герои не приходят к вере — она им дана. Все постулируется на уровне аксиоматическом, не требующем пояснений: «Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог». Юра Живаго не ищет Бога — он знает Его и плачет от счастья, думая о Нем. Девятнадцатилетний Юра утешает умирающую Анну Громеко, хотя жизненный его опыт невелик, но не в опыте дело: тому, в ком живет источник благодати, не нужно искать его вовне. Это априорное знание о жизни, о том, что мир стоит на прочных и надежных основаниях, что всякая сказка есть «сказка с хорошим концом»,— не может быть внушено другом или постигнуто через опыт: оно дается.
Важное умение гребца — вовремя развернуться носом к волне, чтобы не опрокинуло; Пастернак умел так поставить свою лодку, чтобы волна ее несла, а не колебала, и оттого всякая волна возносила его на гребень. Точнее других об этой кажущейся пассивности творческой личности сказал Павел Флоренский, утешая Розанова, тоже упрекавшего себя в безволии:
«Я очень присматривался к гениальным людям, по биографии и проч., и нашел, что чем одареннее они, тем слабее их воля над собою… Так что это вовсе не порок ваш, а — совсем другое».
Безволие есть лишь невмешательство в высшую волю, чем гениальнее, тем вернее предназначению. Или, если угодно, Богу.
У каждого значительного писателя есть любимая, наиболее употребительная часть речи — не то чтобы она преобладала в текстах (как существительные у Фета в «Шепоте, робком дыхании»), но на нее приходятся главные слова. У Бунина, допустим, это прилагательные — однородные ряды из пяти, а то и шести слов: вообще почти нет слова без определения.
«Несказанно жаль было мне эту раскидистую березу, сверху донизу осыпанную мелкой ржавой листвой, когда мужики косолапо и грубо обошли, оглядели ее кругом, и потом, поплевав в рубчатые, звериные ладони…»
В стремительном мире Пушкина доминирует глагол —
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли, исполнись волею моей… Почуя мертвого, храпят и рвутся кони, пеной белой стальные мочат удила — и полетели, как стрела».
Любимые части речи Пастернака — наречие и причастие, и это важнейшая черта к характеристике его метода. И то и другое — добавочные характеристики действия, и в стихах Пастернака в самом деле все время что-то происходит: статичных пейзажей нет — все несется, орет, «митингует», по собственному его выражению, и вообще ведет себя крайне непоседливо; автор же, помимо собственной воли, все эти действия сопровождает — то как соглядатай, то как соучастник. Деревья машут поезду, гром фотографирует на память, хлопья шепчут, теченье ест зарю, иногда происходит нечто вовсе уж невразумительное — «сиренью моет подоконник продрогший абрис ледника», не поймешь, кто кого моет,— но разномасштабные и разнонаправленные действия не прерываются ни на секунду. Если тут и возможны определения, то — по действию, ибо ничто «не прерывает труда». И в этом смысле Пастернак уж подлинно — компромисснейший из поэтов: его постоянные, цепочками нанизанные причастия — идеальный компромисс между соучастием и созерцанием.
Наречиями пастернаковская поэзия тоже набита нагусто, как августовская ночь у Маяковского — звездами: «Скачет резво, буйно, браво брага стоков и клоак». Наречия все соответствующие — взахлеб, навзрыд, наотмашь, засветло, вдрызг, плашмя, ничком, навеселе, всласть, трусцой… размеренно и щедро, одним словом. Все это, плюс фирменная ранняя неточная рифма, сохранившаяся, впрочем, и потом — «огороде — плодородья», «висли — рислинг»,— плюс широчайшая лексика, с вкраплениями интеллигентского и профессионального жаргона, с диалектизмами, с музыкальной и ботанической терминологией,— плюс родная для Пастернака стихия бушующей воды — реки ли, дождя ли, мокрого ли снега,— и составляет характернейшие особенности его поэзии: кто-кто, а он узнается сразу. При этом главная особенность его почерка — любовь к паронимам, к сближению разнокоренных, но сходно звучащих слов: несколько строф держатся на двух-трех сквозных согласных, и эта звукопись важней живописи, чаще всего размытой, как пейзаж сквозь дождь: «Солнце, словно кровь с ножа, смыл и стал необычаен. Словно преступленья жар заливает черным чаем». И — еще откровеннее, до полной магии и невнятицы: «С постов спасались бегством стоны», и «Дождь крыло пробьет дробинкой», и «В высях мысли сбились в белый кипень» — сеть звуков, сплетенная накрепко… о, как он заразителен — ведь «сплетенная накрепко» и есть типично пастернаковское сочетание «наречие плюс причастие», как лошади, «шарахнутые врастяг», из «Спекторского»! Все эти определения, натыканные сплошь, выкричанные взахлеб, истасканные вдрызг бесчисленными эпигонами, сплетаются, слепят, крепнут, плещут и лепятся друг к другу. Поистине Пастернак — идеальный объект для пародирования.
Эта убийственная пародия Александра Архангельского на поздний (1936) и не самый сильный пастернаковский цикл «Из летних записок» высвечивает все особенности его рифмовки и словоупотребления, остававшиеся неизменными до последнего, «классического» периода — да и потом, несмотря на прокламированный отказ от неточной рифмы, он мало изменился. Та же пастернаковская лексическая ширь — выжиги, пипетка, шоры, набат, святцы; та же манера — особенно заметная в переводах — ради двух главных строк в четверостишии подбирать две первые полуслучайно, как бы проборматывая («Не буду бить в набат, не поглядевши в святцы» — ради осмысленного и главного: «Куда ведет судьба, пойму лет через двадцать»; ср.: «В родстве со всем, что есть, уверясь, и знаясь с будущим в быту»,— достаточно случайные слова,— «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту»). Пастернак охотно впускает читателя в мастерскую — все нараспашку!— и не раскрывает только главного: тайну рождения образа. Образ, на котором, как на стержне, всегда держится стихотворение,— это и есть его поэтическая тайна; существеннейшей чертой пастернаковского метода всегда было расширяющееся, спиральное развитие текста из метафорического зерна — то, что он называл «компоновкой»: он не пересказывает историю и не описывает предмет, но метафорически мыслит — что и есть его главная способность. Все держится на сквозной метафоре — бабочка-буря, девочка-ветка, сад-свидетель, скирда-факел, дождь-исполин, «месящий глину». Писать, как Пастернак,— не так сложно; мыслить, как он, не удавалось почти никому. Не зря он любил цитировать — «Нас мало избранных, счастливцев праздных»,— и одно из самых знаменитых своих стихотворений начал строчкой «Нас мало. Нас, может быть, трое».