Уткоместь, или Моление о Еве - Щербакова Галина Николаевна. Страница 11
Я – Раиса
Бот она шкандыбает через улицу, моя писательница. Ботинки у нее – на все сезоны. Она носит их от первых осенних дождей до последних майских. Зимой из ботинок торчат толстые козьи носки. Она их купила наверняка тут же, рядом, у деревенских старух. Судя по припаданию на левую ногу, она не далекий ходок. Сама ее привадила, сама же и злюсь. У меня дорогой товар. Иногда я жульничаю и продаю ей запечатанный сыр с маленькой скидкой. И она уже стала направлять ко мне клиентов за «дешевым». Приходится сочинять истории про товар, который пришел до, а другой – после… Меня это уже напрягает. Писательница в козьих носках мне никто и звать никак. Я не богадельня, не собес, не Фонд Сороса. Как автор она подарила мне книжку: по-моему, плохая. Я не знаю, почему человека надо называть забутыкой. Я согласна узнать что-то про мир забутык, наверное, они не хуже меня, но ее забутыки – чистые люди, а название не значит ничего особенного. Просто ей, видимо, легче, ходя в мальчиковых ботинках, рассказывать про людей, обзывая их забутыками. Хотя я точно знаю: забутыкость есть! Я забутыка, когда химичу с ценой, но ведь у меня при этом случаются интересные вещи, о которых писательница моя ни сном ни духом. У меня, к примеру, когда я забутыка, совсем другие руки. Я беру ее копейки за сыр другими пальцами, они у меня в тот момент длинные, и в них светятся косточки фаланг. Причем не просто светятся – они еще и потрескивают, и я, забутыка, их слышу. Я – полная забутыка, но моя шлендра, на которую сейчас газует «рафик», забутык не знает. Она придумала только слово и купила на свое «ноу-хау» козьи носки. Но сути его она не чувствует. Я жду ее в своей каморке – сейчас светелке, потому что, когда приходит она, я забутыка – и у меня начинают разговаривать банки с пивом. Самые болтливые – наши, зато всегда молчит пиво «Козел». Однажды я его спросила: «У тебя есть точка зрения на жизнь?» Козел сказал, что он не дурей других, но его нужно переименовать. Ибо точка зрения козла, даже умная точка зрения, в расчет не берется. Я спросила, как бы он хотел называться. Козел ответил: «Ленин», вот какая жизнь, полная ленинизма, у забутык.
Тут она вошла, моя литература, и сказала, что купит сока, желательно грейпфрутового, потому что у нее давление. Я смотрю на пальцы. Они подтягиваются в длине, а фалангочки треск-писк, писк-треск. Я беру с литературы на два рубля меньше. Я снова говорю ей про старый завоз, который был до того…
– Вы могли бы, Раечка, меня и обмануть, – нежно говорит писательница, – но у вас высокий порог чести.
«Задница, – отвечаю я ей мысленно, – с высоким порогом. А я просто дурю тебя в другую сторону».
Потом мы говорим как люди, и она жалуется на боль в колене. Я стряхиваю забутычные пальцы и говорю «кыш» банкам. Мы треплемся о житейском, о войне в Югославии. Это моя больная тема, мальчишки мои вполне могут успеть на это безобразие, о котором мечтает маслянистый депутат Бабурин. Я бы подарила ему остров, какой-нибудь Ньюфаундленд или Сахалин, нет, лучше Капри, только чтоб он замолк навсегда. Моя покупательница говорит, что у нее нет личных страхов, так как нет ни детей, ни мужа. Я думаю, как это правильно, что у нее их нет. Мне не хватило бы денег откупать у армии еще и ее мальчишек.
Тут-то и пришла Саша.
– Я за джином, – сказала она с порога.
Она смотрит на нас – литература. Глаза у нее мелковатые для просторного, как степь, лица, но в них такая пронзительность, которую я ощущаю уколом, а Саша ознобом: я замечаю ее поеживание. Я получаю деньги за брусочек сыра и говорю покупательнице, что всегда ей рада.
– Фу! – говорит потом Саша. – Тебе не противно так врать?
– А тебе не противно учить идиотов?
– Я учу. В этом деле всегда есть толика надежды. Ты же просто обслуживаешь противных людей…
– Не только, – отвечаю я.
– Кто ж спорит?
Саша нервна. Я знаю это ее состояние. У нее сморщивается лицо, оно делается острым и как бы сбегается к носу. Если учесть, что человеческий нос – не самое удачное Божье творение, то нос, к которому прибежавшие за помощью глаза и щеки притулились близко и виновато, выглядит совсем неважно. У Саши сейчас лицо пнутой собаки. Я так и спрашиваю:
– Кто тебе наподдал?
– Боюсь войны, – отвечает она. – Боюсь оказаться с Алешкой на разных половинках. Маразм-то крепчает.
Я ей не верю. Говорит не то, а главное, Сашка добра и деликатна и не станет бить другого там, где у него перелом. Это ведь моя проблема – война и мальчики. Спроси меня, и я скажу: да, согласна жить на Венере, не то что на другой половинке, только бы их не поставили под ружье. Ведь случись война, какие деньги могут спасти детей? Саша знает, что я на этой проблеме свихнула себе и мозги, и шею, но сейчас она как бы забыла об этом. Она говорит, не помня меня, а значит, случилось что-то другое. Я предлагаю ей сесть на ящик из-под мороженого. Она садится, поджав ноги и сцепив руки. Очень собачий у нее вид. Этакая выброшенная на помойку такса.
– Я тебя знаю сто лет, – говорю я ей. – Войну ты уже победила. Что у тебя на самом деле?
– Еще не знаю, – отвечает она. – Но что-то скверное.
– Здоровье? – пугаюсь я.
– Это все-таки связано с Алешей, но я еще не пойму…
Она мне так ничего и не сказала. Когда дело касается детей, с нами со всеми – я имею в виду и себя, и Ольгу, и Сашу – происходит сдвиг по фазе. И я рассказываю Саше, в какой панике была недавно Ольга.
– Ты же знаешь, – говорю я, – Катька ее уже засиделась. Двадцать шесть – это уже критическое время. И тут Ольга замечает: кто-то есть, а Катька как партизан. Но ведь Ольга у нас Эльза Кох: надо щипчиками – возьмет и щипчики. Оказался трусоватый женатик, из тех, которым нужна честная, а значит, молчащая барышня. Уж не знаю, чем кончилось, но Ольга сказала, что член она кавалеру перевяжет суровой ниткой. Саша слушает вполуха.
– Она хорошенькая, Катька? – спрашивает.
– Все такая же. С пасхальной открытки. Губки изюмом.
– Я помню, – сказала она тихим пожухлым голосом. Бедная, бедная такса.
Что же тебя так вздрючило, подруга? И уходила Саша так же сгорбленно, как сидела. Я не выдержала и позвонила Ольге.
Я – Ольга
Я у Марка и отключила мобильник. Я смотрю, как он двигается по захламленной мастерской, такой гибкий, пластичный. Понятия не имела, что мне могут нравиться в мужчине извивы тела. Масса, мощь – да, тут же совсем другое. Тростник. И я еще не знаю, мыслящий ли. Он уже меня в плечах, про его попку даже не скажешь, что она есть. Штаны не облегают ничего. Ни спереди, ни сзади. Но вот он идет из одного угла в другой, такой весь не телесный, и вся моя физика криком кричит. Такого, пожалуй, со мной не было, а я не раз после развода выходила в открытый космос в поисках объекта для столкновения. Он сел рядом на диванный валик, и я вижу оторванную пуговичку на рубашке и просвет в его белую безволосую грудь.
Ему для обзора досталась моя макушка, тщательно выкрашенные волосы не выдадут степень моей поседелости. Он дует мне в волосы. Я дую ему в оторванную пуговичку. Два идиота. Из меня уходит жар по мере того, как он пальцем проводит по моему виску, от брови к уху. Мне надо его за чем-нибудь послать на кухню, чтоб он совершил этот свой проход сквозь вещи и предметы. Но в этом же есть некий казус: сидящий рядом, он возвращает меня в полное физиологическое спокойствие, тогда как отошедший он вызывает маточный вскрик. Это со мной что-то не то или с ним? Со мной… Марк мне нужен. Физически. Эмоционально. Социально. Я столько про это думала, что больше не бывает. Он – мой мужчина, хотя до конца я в этом не уверена. Я первый раз у него и всего пятнадцать минут. Но я уже и успела спятить от страсти, когда он шел от окна ко мне, и я уже вполне опала и хочу тихого семейного разговора с параллельным пришиванием пуговицы. Тут-то я и понимаю, что разговор мне гораздо важнее. Разговор! Потому как у меня большая беда, к которой я оказалась не готова. У меня беременна дочь от трусливого полудурка, который не умеет пользоваться носовым платком и втягивает сопли внутрь с оглушительно сопящим бульканьем. Как же она могла, моя дочь, дойти до состояния, чтоб отдаться такому?! Может, он тоже шел как-то возбудительно сквозь вещи, попридержав сопли, а у моей дурочки загорелось между ногами, и она приняла этот миг за суть желания? Но ведь я ей ни разу не объясняла про это. Ни разу. На нее все пялились с пятнадцати лет, и я ей повторяла: «Не то! не то!» А однажды некто совсем никудышный вызвал в ней нечто, о чем она подумала: «То!»