Уткоместь, или Моление о Еве - Щербакова Галина Николаевна. Страница 22

– Ох! – говорю я. – У нас ведь с тобой не горе впереди – радость.

– Вот это мне не заливай! – злится Ольга. – Радости как раз никакой. У нас с тобой большие неприятности с рождением ничейного ребенка, на грешную мамашку которого нашелся дурачок – мальчик, идеалист пархатый. И если ты мне скажешь, что плачешь горькими слезами за сына и не проклинаешь меня и Катьку, я тебе все равно не поверю. Нас проклинать правильно.

Я помню, как выглядит белый и беззащитный кусочек Ольгиной плоти. Я ведь его почти люблю.

– Я вас почти люблю, – говорю я. – Почти я вычеркну, если ты, зараза, замолкнешь.

Она смотрит на меня. И я вижу ее зрачки. Они овальны, графичны и бездонны. Она кидается ко мне, и мы ревем вслух громко и сопливо.

А потом я еду в больницу к м-м Нащокиной. Она лежит в выгородке за простынкой. Лицо под марлевой повязкой выглядит серым, маленьким. Писательница меня не знает. Я чувствую, как она меня боится. Я кладу на тумбочку самый большой из возможных апельсинов и такое же огромное, как глобус, красное яблоко. Как ей представиться? Никаких проблем не возникает. Ложь льется из меня потоком. Теплая, мокрая, липкая ложь. Я – оказывается! – была там и видела, как ее ударили. Я – оказывается! – попросила людей вызвать милицию и «скорую», а сама тащила ее из лифта. Мое «я», такое вертко-героическое, так и искрится, так и искрится. «Бомжа взяли, – сразу выпеваю я. – Он валялся на лавочке».

Меня не остановить. И я уже лопочу, что ценю и знаю ее хорошо как писателя. Спохватываюсь уже на минном поле. Она смотрит на меня, она не верит ни одному моему слову. А я бы поверила? Серое ее лицо сморщивается еще пуще, и я боюсь, что она начнет плакать. Я успокаиваю ее какими-то детскими сороковороньими словами. Она замирает и не произносит ни единого звука. У коридорной медсестринской стойки я выясняю, говорит ли она вообще. Сестричка интересуется, кто я ей. Я вру, что из Союза писателей. Волонтер. Сестричка, объясняет мне, что никто к Нащокиной не приходил ни разу, что она все время молчит и на вопросы не отвечает. Была у нее милиция, выясняла, кто и что. Нащокина громко произнесла два слова: «блядь» и «армия». И закрыла на милицию глаза.

– Ее надо разговорить, – объясняет мне сестра. – Но нужен близкий человек. Иначе не понять, соображает она или нет. По тем словам, которые она сказала милиции, ведь точно: не соображает!

– Я приду еще, – обещаю я. – Буду разговаривать.

Возвращаюсь в палату. Серенькое личико сердито. Я глажу повязку на голове.

– Все будет хорошо, все будет хорошо, – шепчу я.

– Торговка, – говорит она мне. – Торговка, а не бомж.

– Ш-ш-ш, – шепчу я. – Придет серенький волчок, схватит Полю за бочок.

Я ожидала чего угодно, но она оторвала мне рукав платья. Вцепилась «за бочок» и так рванула, что выскочил подплечник. Я ухожу. Апельсин попадает мне промеж лопаток. Яблоко бьет по затылку. Кружится голова. Я сажусь на стул возле окна.

Она меня узнала, она видела меня, как видела и Раису, а бомжа не видела, что и правильно. И теперь я запутала историю, лично явившись, и мне за все отвечать, поскольку Рая отвечать не может. Я уже познала степень своей лживости. Буду на этом стоять. Найти бы мне еще лживое объяснение, с какой стати я была в том самом месте. И как мне вплести в узор эти два слова – «блядь» и «армия», которые выкрикнула Нащокина? Господи, прости! Но лучше бы Раиса ее убила. На этой христианской мысли я покидаю больницу. Слишком много знаний о себе за такое малое время. Я абсолютная лгунья, которой ничего не стоит переступить через любую правду. Оказывается, мне хочется трогать руками подругу в интимных местах, а еще вчера я бы за одно предположение закрылась домиком ладоней. И я приемлю чужую смерть за спасение тех, кого люблю. Как мне жить со знанием такого о себе?

Я рассказала все мужу, все, кроме дырки в Ольгиных колготках. Не сумела подняться (или опуститься?) до такого уровня подробностей. Он меня стал утешать. А как же иначе?

– Мысли – птицы вольные. Они ничьи. Они сами по себе. И могут посетить в любую минуту. И притвориться твоими. Но ты же поняла, что они чужие? Иначе чего бы ты со мной разговаривала? В какой-то момент человек может довериться не своей мысли. Но до поступка он не дойдет никогда. В каждом из нас есть стражники, стоящие на выходе наших поступков. Это когда думающий человек готов стать действующим. Вот тут и возникают стражники. Они от Бога.

– Значит, у Бога их дефицит, – говорю я, – потому как никто из них не остановил Раису.

– Тем не менее женщина осталась жива, – отвечает мне муж. – Пострадала Раиса. И ты бы ничего не могла сделать. Вы не такие девочки. Мне ли вас не знать!

Он обнимает меня. Я вдыхаю его теплую родную плоть. Меня пронзает ужас одиночества Раисы, Нащокиной, Ольги. Мне даже стыдно за то многое, что у меня есть именно в эту минуту.

Я – Ольга

Сашка – набитая дура. Какого хера поперлась она в больницу? Сдохла бы литература без этого апельсина из Марокко? А теперь она засветила всех нас сразу. И мы пойдем по цепочке к милицейским полудуркам для дачи показаний. И я, и она, и несчастная Раиса, если Бог ей вернет разум. Но раз началась большая идиотия – значит, все надо делать по-большому. Прежде всего главное: сходить к военкому и выяснить, как теперь обстоят дела у мальчишек, пока он не в курсе подробностей. А я приду как лучшая подруга Раи. У нас к тому же есть общие с ним знакомые.

Он выводит меня в хилый палисадничек под окнами военкомата. Я говорю, что Раиса заболела, но ей бы помогла уверенность, что у детей все в порядке. Я жду от него гадких слов. Я просто падаю на лавочку, когда он мне говорит:

– Скажите ей, что я для нее сделаю все. Чем она заболела? Может, нужны врачи, лекарства?

– Ничего, ничего, – бормочу я, не веря ушам своим. Я ухожу спокойной, он не в курсе, и знать ему лишнего не надо. Неожиданно он меня догоняет и берет за руку. У него абсолютно не его лицо: на нем слишком много влажных глаз и мокрых ресниц.

– Скажите ей, – говорит он, – что я скотина. Я для нее на все готов. Нет ничего на земле, чего бы я не сделал для нее.

– Вы это уже сказали, – отвечаю я, наблюдая рождение и взбухание вод.

Увы! Смешно, но над этим нельзя посмеяться. Не отъюморить никакому Хазанову. Стоит перед тобой сама искренность и честность, бери ее хоть горстями, хоть лопатой. Саму эту редкость нашей жизни.

– Скажите ей, прошу вас.

– Скажу, – отвечаю я.

Но смех все-таки настиг меня на улице. Мой собственный подловатый смех. Он тихо себя вел где-то в печенках, а по ходу моего движения все-таки поднялся к самому горлу.

– Деньги собирали, дуры, – клокотал он где-то в районе хронического ларингита. – А человеку надо было всего ничего – полюбить за так.

Я смеюсь громко. Более бездарной ситуации свет не видывал. Бомжа выпустили. Он инвалид, без кистей рук, и ударить бутылкой не мог. Ногой, головой – пожалуйста, но не бутылкой. Милиция склонялась к тому, что хромая Нащокина споткнулась на порожке кабины и ударилась головой об угол фанерного ящика, который кто-то ленивый выставил в лифт, как на помойку. Я видела этот ящик. Он стоял очень далеко. Но я могу забыть эту мелочь навсегда. Потому что все остальное получается вполне складно. Порожки же у лифта на самом деле есть. И есть тяжелая ортопедическая обувь.

Но остается недобитая Нащокина. Она оклемается и скажет правду – и будет права. Сколько может стоить ее молчание, чтоб прошла простоватая, но убедительная версия милиции с порогом и ящиком? Я понимаю, что узнавать это предстоит мне. Сашке-дуре нельзя появляться ни в больнице, нигде. Значит, я. И я навожу справки о писательнице. Делаю все дотошно. Читаю Нащокину.

О, скудоумие и худосочие человеческой жизни! Нащокина проиграла всю гамму социалистического возвышения, не отклоняясь ни на единую ноту в сторону. Деревенская школа и серебряная медаль. Геофак пединститута. Корреспондент «Комсомольской правды». Пять книг типа «брошюра» под славной рубрикой «Советский характер». Приглашение на работу в ЦК ВЛКСМ – апофеоз этого периода. Комната в гостинице «Юность» с видом на кладбище, куда захаживал к ней земляк из Воронежа, тамошний комсомольский вожак, по простой мужской нужде. Она – так запомнились истории ее жизни – тогда верила в любовь. Она не была полное чмо, после воспевания советского комсомольского характера она исхитрилась кое-где проговаривать правду. Про одну передовую малышку, которая долго носила триппер, не зная, что это такое. Другая героиня после целины страдала недержанием мочи, которое настигало ее в местах блистательных – типа Кремлевского Дворца или только-только открытого Дворца пионеров, где ей приспичило присесть прямо перед зеркальной стеной. Девчонку эту где-то на перегоне Новосибирск – Омск трахнули сразу три секретаря обкома большого промышленного края и своротили ей набок нежный мочеточник. Правда, в сочинениях Нащокиной это были не секретари, а уголовники, но я ведь тоже что-то знала про ту жизнь, какую-никакую правду. Кто бы посадил в СВ девочку из ЦК вместе с уголовниками? Подробности Нащокина вспоминала очень хорошо.