Беглянка - Пруст Марсель. Страница 12

«Поспешный ваш отъезд сулит нам отдаленье».

Отъезд Ипполита – причина как будто бы не столь важная, как смерть Тезея. Об этом несколькими стихами ниже говорит Федра, когда ей кажется, что ее не поняли. Можно подумать, что это оттого, что Ипполит отверг ее признание:

«Царица, я решусь напомнить, наконец,
Что вам Тезей – супруг, а мне – родной отец».

Однако, если бы Ипполит не позволил себе этой дерзо­сти и счастье было бы достигнуто, Федра, возможно, не оценила бы его. Но как только она убеждается, что не достигла своей цели, как только Ипполит, вообразив, что он не так ее понял, приносит извинения, то, подобно мне, отдавшему Франсуазе письмо, у нее возникает желание, чтобы отказ исходил от него, она хочет до конца испытать судьбу:

«Меня ты понял даже слишком, о жестокий!»

Мне рассказывали, что Сван временами бывал почти груб с Одеттой – вот так же случалось и со мной по отношению к Альбертине; грубость эта объяснялась тем, что на смену прежней любви пришло сочетание жалости, нежности, потребности сорвать на ком-нибудь зло и видоизменило первоначальное чувство. Изображается это соче­тание в следующей сцене:

«Чем ненавистней я, тем ты дороже мне.
Из бедствий новое ты вынес обаянье».

Доказательством того, что «забота о славе» – далеко не самое дорогое для Федры, служит то, что она простила бы Ипполиту и пренебрегла бы наставлениями Энона, если бы она в этот момент не узнала, что Ипполит любит Арисию. Ревность, равносильная утрате счастья, ощутимее ут­раты доброго имени. Вот когда Федра дает возможность Энону (который представляет собой не что иное, как худ­шую часть ее души) оклеветать Ипполита, освобождая себя от «заботы его защищать», и таким образом отдает того, кто ею пренебрегает, на волю судьбы, превратности кото­рой для нее, однако, отнюдь не утешительны, ибо за смер­тью Ипполита следует ее самоубийство. Именно вследствие того, что Расин преуменьшил все эти «янсенистские», как сказал бы Бергот, угрызения совести, которыми Расин на­делил Федру, чтобы она считала себя менее виноватой, мне и представлялась эта сцена чем-то вроде предсказания лю­бовных перипетий моей жизни. Впрочем, эти размышления ничего не изменили в моем решении, и я отдал письмо Франсуазе, чтобы она отнесла его на почту, таким образом предприняв по отношению к Альбертине еще одну попыт­ку, представлявшуюся мне необходимой с той минуты, ког­да я узнал, что первую попытку осуществить не удалось. И, конечно, мы не правы, полагая, что исполнение нашего желания мало что значит: ведь как только у нас появляется мысль, что оно может не осуществиться, так сейчас же оно вновь овладевает нами, и мы уже не думаем, что не стоит прилагать усилий для того, чтобы его исполнить, как ду­мали, когда были уверены, что стоит нам только захо­теть – и оно исполнится. Но и в этом есть свой смысл. Ведь если исполнение желания, если счастье кажутся нам незначительными лишь благодаря уверенности в их дости­жении, тем не менее они изменчивы, и от них можно ждать огорчений. И огорчения будут тем болезненнее, чем более полно будет осуществлено наше желание; их будет тем труднее вытерпеть, чем счастье окажется, вопреки закону природы, продолжительнее, привычнее. С другой стороны, в обоих этих устремлениях, в особенности – в том, пови­нуясь которому я хотел, чтобы мое письмо было отправле­но, когда же я считал, что оно отправлено, то жалел об этом, – есть своя логика. Что касается первого из них, то нетрудно понять, что мы бежим вслед за своим счастьем – или несчастьем – и что в то же время нам хочется между собой и этим новым действием, последствия которого вот-вот скажутся, поставить преграду – ожидание, не позволяющее нам впасть в полное отчаяние; словом, мы пыта­емся придать нашему устремлению другую форму, которая, по нашему мнению, должна ослабить мучительную боль. Однако другое устремление не менее важно: порожденное уверенностью в успехе нашего предприятия, оно являет собою преждевременное начало разочарования, которое мы испытали бы при удовлетворении желания, начало сожа­ления о том, что для нас, в ущерб другим, отвергнутым формам, утвердилась именно эта форма счастья.

Я отдал письмо Франсуазе и велел поскорей отнести его на почту. Как только письмо от меня ушло, возвраще­ние Альбертины вновь начало казаться мне неминуемым. Оно не давало проникнуть в мое сознание прелестным кар­тинкам, которые, излучая радость, до некоторой степени уменьшали боязнь опасностей, сопряженных в моем пред­ставлении с возвращением Альбертины. Давно утраченная радость видеть Альбертину рядом с собой опьяняла меня.

Проходит время, и мало-помалу все, что было сказано лживого, становится правдой – я так часто убеждался в этом, экспериментируя на отношениях с Жильбертой! Рав­нодушие, которое я на себя напускал в то самое время, когда я рыдал беспрестанно, в конце концов обернулось для меня реальностью; постепенно жизнь, о которой я да­вал Жильберте ложное представление, стала именно такой, какой я рисовал ее, – жизнь развела нас. Вспоминая об этом, я себе говорил: «Если Альбертина упустит несколько месяцев, моя ложь обернется правдой. А теперь, когда са­мое тяжелое позади, может быть, мне надо желать, чтобы эти месяцы как можно скорей пролетели? Если Альбертина вернется, я буду вынужден отказаться от жизни, основан­ной на правде, от жизни, которую я еще не в состоянии по достоинству оценить, но которая может постепенно оча­ровать меня, тогда как мысль об Альбертине начнет уга­сать» [5] .

После отъезда Альбертины, когда я не боялся, что кто-нибудь за мной подсматривает, я часто плакал, потом вы­зывал Франсуазу и говорил: «Надо проверить, не забыла ли чего-нибудь мадмуазель Альбертина. И уберите ее ком­нату – когда она вернется, там должен быть полный по­рядок». Или: «Я точно помню, что третьего дня, – да, да, накануне отъезда, – мадмуазель Альбертина говорила…» Мне хотелось отравить Франсуазе бесившее меня удоволь­ствие, которое доставлял ей отъезд Альбертины, – отра­вить внушением, что Альбертина уехала ненадолго; я хотел дать почувствовать Франсуазе, что мне не тяжело говорить об отъезде Альбертины, я хотел, чтобы у Франсуазы созда­лось впечатление, – так некоторые полководцы изобража­ют вынужденное отступление как заранее предусмотрен­ный стратегический маневр, – что отъезд Альбертины – в моих интересах, что это всего лишь эпизод, цель которого я временно скрываю, а вовсе не разрыв с ней. Без конца называя ее по имени, я хотел впустить хоть немного воз­духу, нечто только ей принадлежащее в ее комнату, где после ее отъезда образовалась пустота и где мне теперь нечем было дышать. А кроме того, человеку свойственно облегчать свое страдание, упоминая о нем между прочим, вставляя его в разговор о заказе нового костюма и в рас­поряжения насчет ужина.

5

Я ведь не утверждаю, что забвение уже не начало своей работы. Но одним из следствий забвения явилось то, что многое неприятное для меня в Альбертине, – скучные часы, какие я провел в ее обществе, – не всплывало более в моей памяти, перестало быть причиной моего желания, чтобы ее больше не было рядом со мной, чего мне хотелось, когда она еще была здесь, а также то, что у меня теперь появилось о ней представление общее, прикра­шенное всеми ощущениями, какие вызывали во мне другие женщины. Такаялюбовь, как будто бы делавшая все возможное, чтобы приучить мое сердце к разлуке, но рисовавшая Альбертину нежнее, привлекательнее, чем на самом деле, заставляла меня еще более страстно желать ее возвращения.