Свидетель - Березин Владимир Сергеевич. Страница 27

Ну его, дурака.

Нужно было лишь слушать голос в трубке и глядеть по сторонам.

Казалось, что все монументальные здания, за исключением Рейхстага, остались в восточной части города.

Разворачиваясь на городских улицах, медленно двигаясь в пригородах бывшего Западного Берлина, я совсем забыл об украинце.

Западный Берлин, в который мне не было раньше хода, казался тихим, состоящим из одних пригородов.

Вот в одном из парков, мимо которого я медленно ехал, человек вел на поводке свинью. Вернее, не свинью, а маленького поросенка. Прогуливали поросенка - вот это надо было запомнить. Про это можно было рассказать Ане или запомнить просто так, без предназначения.

С помощью Ани я узнал и других людей. Эти ее знакомые не отвешивали мне комплименты в смысле того, что я умею торговаться с голландцами, тот умеет вести дела, тех от кого я узнал, что французы оплачивают что-то за сто восемьдесят дней, а за литье нужно платить треть при заказе, треть при контракте, а оставшуюся треть - при отгрузке. Эти случайные следствия ее работы не мешали, не раздражали пустой тратой времени, для чего-то они были нужны мне как свидетелю.

Итак, я узнал и других ее знакомых.

Происходили и другие разговоры, не отменяя тех, сплетаясь с ними, как музыкальные темы, в единую мелодию.

Как-то, раньше обычного сбежав с работы, мы пришли в гости. Это была не квартира, это было что-то среднее между мастерской и кафе.

Там везде висели японские гравюры - вернее, конечно, копии - изображавшие маски актеров. Актеры играли только бровями и губами, выворачивали кисти рук. На пути от прихожей в комнаты на стенах совершался легкий переход из мужчины в женщину.

Актеры совершали этот переход, поднимая брови и кривя губы, а под гравюрами сидели томные люди, в глазах которых читалась ностальгия по 68-му году. Это были сплошь мальчики и девочки, ровесников своих я не видел. Опять я был среди тех, кто был младше меня, но теперь не печалился об этом, а сравнивал - ту молодежь с этой, студентов, что ловили вместе со мной мидий и курили на лестнице, с мальчиками и девочками, курившими на стилизованных циновках, в придуманном японском заповеднике. Аня пошла говорить с хозяином, человеком действительно пожилым, и девочкой, которая оказалась его женой.

Я прислушался к их разговору.

- Предъявление на японских гравюрах обязательно, - говорил хозяин.

"Какое предъявление, предъявление чего?" - недоумевал я, но слушал молча, будто понимающе.

Они говорили о предъявлении, о тонкости мастерства, в котором я не понимал ничего, но Аня все время косила на меня глазом, мы встречались взглядами, и я даже затеял странную игру, ловя ее взгляд, когда оказывался каждый раз в новом месте - то за японской вазой, то у ширмы, а то присаживался на корточки у декоративной лесенки в никуда.

Впрочем, я тоже разглядывал гравюры, пытаясь одновременно вслушаться в разговоры. Гравюры были интереснее слов, поэтому я старался запомнить детали, чтобы потом... Что потом, зачем они нужны мне потом, я не знал. Но детали запоминались все равно - смятение давно умершей, но сохранившей имя проститутки, чьи зрачки в раскосых глазах укатились в разные стороны. Это была совершенно косая проститутка, даже более косая, чем могла позволить себе японка.

Какие-то люди душили осьминога, другие любовались сакурой. Любовались они всем - осенними листьями, лунным светом, ловлей всего - раковин, птиц, рыб и охотой на грибы.

Занесенная снегом женщина склонялась над гостями.

И это я старался запомнить.

Между тем, ловя взгляд любимой, я слушал речь хозяина:

- Восток для французов начинался с Египта. Простые французы пришли к подножию Пирамид, а после долгих войн наводнили антикварные лавки ворованными безделушками.

И про себя я соглашался с хозяином, думая о войне как о воде, что уносит все, что может. Мелкие вещи остаются в карманах солдат и совершают свое путешествие из одной страны в другую, меняют хозяев, обрастают историей. Они - предмет дележа, они - просто предмет. На войне безделушки всегда живут дольше, чем их хозяева.

Немецкая девушка, девушка с трагическим лицом и белыми волосами, рассматривала то, как нарисованная японка мыла голову в тазу, и в тазу были те же волны, что и в море, плескавшемся рядом.

Черные волосы и волосы белые различались только цветом.

Но на других изображениях предъявление было иным. Мужчина предъявлял меч, и его враг предъявлял меч, и сова предъявляла когти, и собака предъявляла зубы. И снова появлялся меч, будто один и составляющий сокровищницу самурайской верности, начиналась схватка, мужчина с мечом, прижатым ко лбу, и мужчина без меча - все это теснилось вокруг меня.

Все это было вечно и интернационально.

Отзвук войны, как шум соседей, существовал вокруг меня. Война преследовала меня, как параноика преследует придуманная опасность.

В этом доме я познакомился с хорватской девушкой. Немка, которую я увидел сначала, та самая девушка с трагическим лицом и белыми волосами, та самая немка оказалась хорваткой.

Никто не представлял нас, хозяин исчез куда-то, а Аня молча держала меня за рукав.

Девушка говорила по-немецки плохо, но все ее слова были понятны.

- Я стреляю лучше мужчин, - говорила она, еще не зная обо мне ничего.

Она приехала из Вуковара - или просто так говорила.

Была она одета в ботинки Харлей Дэвидсон и широкую блузу. В ней было что-то от Ульрики Майнхофф, не во внешности, а в разговоре.

Я уже давно знал, что Туджман назвал Вуковар хорватским Сталинградом. Туджман был президентом Хорватии. А я был русским и поэтому не только знал, но и чувствовал, что такое Сталинград.

Сейчас воевали не в Хорватии, а в Боснии, и вот моя собеседница приехала в Германию, чтобы потом вернуться. Девушка в высоких ботинках зарабатывала военной журналистикой, она таскалась по бывшей Югославии с видеокамерой.

В ее глазах застыла любовь к войне, любовь к войне и смерти, которая вызывала во мне раздражение, но я представлял себе молодую сербку с такой же видеокамерой, боснийку, американку и русскую и желал, чтобы все они избежали очереди из крупнокалиберного пулемета.

Я искренне желал, чтобы они не напоролись на засаду и не лежали на горной дороге, в агонии перебирая ногами, несмотря на то, что часть из них действительно была из породы стервятников, что слетаются на кровь.

Все же у этой и у других женщин будет что-то иное в жизни, и поэтому я никак не выдавал своей неприязни. Я лишь внимательно слушал, запоминая подробности, для спокойствия обняв Анну.

Кончался обманный, теплый, как апрель, январь. На северо-западе страны началось наводнение, Рейн вышел из берегов. Сидя в крохотной квартирке Ани, мы смотрели телевизор и видели, как эвакуируют жителей Кельна. Плыли по темной воде лодки, и солдаты в форме моего бывшего вероятного, а теперь уже совсем невероятного противника, в оранжевых резиновых штанах пробирались по улицам на этих лодках.

Вода залила первые этажи зданий, наполнила кафе и магазины, покрыла автобаны.

Наши знакомые говорили, что это необычно теплая, такая, какая выдается нечасто, зима, и я был теперь свидетелем и зимы без снега, и воды, струившейся по автобанам.

- Ты знаешь, - вдруг сказала мне Аня, - тут такие правила. Если кто-то у тебя поселяется, ты должен сообщить об этом домовладельцу, чтобы он пересчитал плату за квартиру. Мне надо сходить, чтобы у нас не было неприятностей.

"У нас", она сказала: "у нас", значит, я и она уже стали "мы".

Это было самым главным, главнее того, где мы будем жить, главнее временности моей жизни в этой стране, главнее нашего будущего. Теперь я и она стали "мы", и я расстался со страхом.

Она ушла по делам, а мне остались таможенные бумаги и прайс-лист нефтяной компании.

На следующий день я еще раз продлил визу и стал думать, что все равно придумаю, как остаться с Анной, даже если Иткин перестанет платить мне деньги и отзовет обратно.