Навь и Явь (СИ) - Инош Алана. Страница 123
Сломанным деревом скрипел голос молодой ведуньи, певшей своему нерождённому ребёнку эту песню – и колыбельную, и тризненную. Дитя покинуло её, оставив лишь кровавое пятно на подоле, а муж Первуша лежал где-то под дождём подтаявшей глыбой льда, становясь всё меньше с каждой новой каплей с небес. Не извлечь стрелу, не перевязать рану, не отпоить травами, не отмолить у богов – ничего уж нельзя было для него сделать. «Велик дар – велика и плата за него», – тёплым утешительным эхом аукнулся в ушах Берёзки призрак голоса давно ушедшей бабули.
– А вот и наша спасительница! – весенним громом грянул радостный голос, и её подхватили сильные мужские руки. – Да ты никак ранена, голубка?
Соколко куда-то нёс её стремительными шагами – Берёзка лишь сжимала бледные веки с мокрыми ресницами, когда на них с похоронной тяжестью падали капли. Прилюдным обнажением показался ей подъём на деревянный помост к воеводе, который жаждал увидеть ту, чья сила обратила врага в бегство – впрочем, как и все опалённые огнём боя люди, собравшиеся вокруг. Ей хотелось спрятаться в нору, уйти семенем под землю, а по весне улыбнуться солнцу ромашковыми всходами, но её тормошили, прославляли, благодарили. Вместо замораживающего боль покоя – сотни шальных, горьковато-просветлённых глаз и мокрых лиц, среди которых туманный взор Берёзки выхватил одно – лицо отца, потерявшего своего сына. Вымокшие волосы прилипли ко лбу Стояна, кончик носа и брови набрякли каплями, а застывший, высветленный скорбью взгляд устремился на неё. Не высказать, не вышептать было ему эту страшную весть, и Берёзка проронила:
– Я всё знаю, батюшка.
Её ноги коснулись досок помоста, служившего время от времени для наказания плетьми провинившихся жителей. Под одну руку её поддерживал Соколко, а под другую – воевода.
– Супруг твой пал смертью храбрых, дитя моё, – молвил Владорх, и его низкий, прохладно-суровый голос бархатно смягчила сдержанная печаль. – А сама ты явила спасительное чудо, от коего мы все опомниться не можем. Великая кудесница ты! Даже не знал, что у нас в городе такая есть. Но вижу кровь на тебе… Ты ранена?
– Я цела, господин. – Слова сухо царапали стеснённое горло, но Берёзка подчинила себе и надломленный голос, и одеревеневшие губы. – Дитя я потеряла. Исторглось оно из моей утробы прежде положенного срока.
Владорх опустил светло-русую голову, не найдя средства лучше, чем сочувственное молчание.
– Соболезную твоему горю, – проговорил он наконец. – Ступай-ка ты домой. Отлежаться тебе надобно, отдохнуть. Сама понимаешь, помощь твоя нам может ещё потребоваться: кто знает, как скоро враги очухаются? Может статься, что они снова на нас полезут или дороги перекроют, чтоб город от снабжения отрезать. Мало ли… – Шершавые пальцы приподняли лицо Берёзки за подбородок, а в ясных и суровых, как синий вешний лёд, глазах воеводы замерцала тёплая искорка беспокойства. – Не вздумай только помирать, поняла? Мы без тебя пропадём.
Обмётанные суховатой травяной горечью губы Берёзки сложились в неожиданную для неё самой улыбку – бледную, как больной лучик осеннего солнца.
– Не помру, господин.
Морщинки ответной улыбки прорезались в уголках глаз Владорха, глубоко посаженных под мокрыми пшеничными кустиками густых бровей.
– Ну, так-то лучше, – сказал он. – Ступай, подлечись. Я за тобой опосля колымагу вышлю. Пользу великую ты нынче нам принесла и можешь ещё сделать немало.
«Славный, смелый, удалой», – думалось Берёзке по дороге домой сквозь пелену усталости и боли. Затронул воевода своим мужественным голосом и взглядом соколиным живительные женские струнки в ней, но не игралось ей нынче на гуслях души, не пелось: погибли все её песни в сегодняшнем бою за город, утекли в землю вместе с растаявшим телом Первуши.
Ночью дождь перешёл в снег. Забравшись на стол, со звериной тоской глядел Островид в крошечное зарешеченное оконце под потолком своей темницы. Пустым, недвижимым, полубезумным взором сверлил он холодную тьму, в которой что-то вершилось, но уже без его участия. Сводящая с ума тишина была его бессменным стражем: не доносился сюда ни грохот сражения, ни предсмертные крики, ни боевые кличи. Лишь сырые стены в пятнах мха и плесени согласились стать его немыми, терпеливыми слушателями, и он говорил, говорил, говорил с ними, пока голос не рассохся, как старая доска.
Каменная кладка выслушала рассказ о временах, когда он был наделён властью бросать сюда кого угодно. Судьба криво усмехнулась – и он оказался по другую сторону решётки.
У него было всё: власть, деньги, семья. Скатывание с вершины началось с заезжего гостя, чья неотразимая мужская стать пленила сердце его молодой жены. Он-то, старый дурак, возрадовался рождению ребёнка! Правда была острее ножа и горше брыда [12] болотного. Он сам сделал всё, чтобы жизнь изменницы стала невыносимой, и сам же поставил камень на её могиле – её и маленького ублюдка, выловленных вместе из реки. Гулкое, как мёрзлый камень, сердце не сомневалось в справедливости воздаяния, но слишком зубастыми стали ночи, а луны – слишком страшными, как разбухшие лица утопленников. А потом волчица-зима сожрала его сына и похитила беременную невестку, его самого превратив в старика с жестоким взглядом и крючковатыми загребущими пальцами. Он везде ревностно искал измену, везде вынюхивал предательство, и вот – то, чего он ждал денно и нощно, свершилось.
Но судьба приготовила ему поистине изощрённую издёвку, открыв дверь темницы и впустив к нему того самого залётного гостя, обладателя молодецких усов, лихой изгиб которых кружил женские головки.
– Ну, здравствуй, Островид Жирославич.
Мерзавец был всё так же хорош: не тронутые сединой кудри упруго вились, пристально-выпуклые, горящие жизнелюбием очи насмешливо сверкали. Грудь Островида не вынесла напора ярости и сипло сдулась, как порванные мехи, а ноги ощутили всю тяжесть лет, прожитых невоздержанно и расточительно. Они тоже предали его, похолодев от стариковской слабости. Ничего не мог бывший посадник противопоставить своему молодому сопернику, и бессилие вкрадчивым языком-лезвием лизнуло его по сердцу, оставив кровоточащий порез. Ушла былая сила из сухого, немощного тела, и некому стало отдать приказ схватить негодяя и бросить в тюрьму: Островид сам стал узником.
Гость со стуком припечатал ладонью к столу женский костяной гребень, украшенный резьбой и жемчугом. Странно смотрелась эта изящная вещица в сыром сумраке узилища, озарённом тусклым отблеском еле чадящей лампы – будто драгоценная пуговица на нищенском рубище.
– Ты всю жизнь топтал чужую могилу, Островид. Вот это, – гость кивнул на гребень, – я взял на настоящей гробнице Любушки. Она спрятана в чистой лесной тиши, окружённая елями, где ты её никогда не найдёшь и не осквернишь. А дочка жива… Синеглазая такая, вся в неё.
12
брыд – горечь, чад в воздухе, а также испарения, мгла, вонь