Осень на краю - Арсеньева Елена. Страница 41

Всем была бы хороша улица Рождественка, на которой жил Грачевский, кабы часть ее не была занята ночлежными домами для самого отъявленного отребья! «Разве что съехать отсюда?» – угрюмо спросил себя в который раз Грачевский и в который же раз твердо ответил: «Непременно надобно съехать!» Но он так же твердо знал, что никуда отсюда не денется: только на Рождественке, которую в Энске гораздо чаще называли Миллионкой, можно в любое время суток достать любой «марафет» – и морфий, и кокаин, – причем по самой бросовой цене даже и сейчас, в военную пору, когда все лекарства вроде бы стали наперечет. Грачевский был застарелым морфинистом и алкоголиком. По всей России действовал «сухой закон военного времени», однако на Миллионке люди с деньгами и связями пили отнюдь не только денатурат, за который теперь стояли в монопольках длиннющие очереди. Коньяк «Шустовский», который Грачевский пивал и в прежние, мирные времена, он пил и нынче. Другое дело, что обходилось это гораздо дороже, и если раньше «Шустовский» можно было купить в любом магазине, то нынче для добычи коньячку следовало знать некие ходы и выходы. Грачевский их, конечно, знал...

– Чего угодно? – спросил меж тем лавочник, неприязненно глядя на солдата, который так и шарил острым глазом по полкам.

– Фунт сахару.

– А чаю не потребуется? – настороженно буркнул лавочник.

– Чай у меня свой есть, – хмыкнул солдат. – Ты мне сахару продай, да лучше не песку, а пиленого аль колотого.

– Ого! – удивился лавочник. – Ты, мил-человек, как с печки упал. Где это нынче пиленый да колотый? Еще скажи, рафинаду тебе.

– Отчего ж, можно и рафинаду, – согласился солдат, и в голосе его прозвучала издевательская нотка.

– Смеешься?! – так и вызверился лавочник. – Небось и за песочек спасибо скажешь!

– Ну что ж, давай песку, – согласился солдат все с той же издевательско-покладистой интонацией. – Фунта два возьму.

– Фунта два?! – вспыхнул лавочник. – Положено – фунт в руки по карточкам! Карточки у тебя есть?

– А как же, – кивнул солдат.

– Зато сахару у нас нету! – мстительно выкрикнул лавочник. – Коли одного сахару надо, в управу ступай, а мы им не торгуем-с! Лампасье продадим! – И он возмущенно обернулся к Грачевскому: – Сахару по пуду на неделю дают, а без сахару никто чаю не берет. Как тут быть, чем тут жить? Оптовикам хорошо: мы к ним со всем почтением, только не откажи, Христа ради, а нас наш покупатель костит почем зря. Оптовик в стороне, а мы в бороне!

– Небось господину-то сахар продашь? – мягко спросил солдат и повернулся к Грачевскому.

Тот пришел в лавку, держа в руках газету, которую не успел прочитать днем между репетициями. Сейчас газета упала на грязный, затоптанный, семешной шелухой заплеванный пол, да так и осталась лежать.

Освободившаяся рука Грачевского медленно поползла ко лбу – сотворить крестное знамение.

Солдат смотрел с любопытством, лавочник – несколько ошарашенно.

– Ну чего? – спросил солдат, когда рука Грачевского вдруг замерла на полпути. – Креститься задумал? Так давай, крестись. Только я ведь все равно никуда не денусь. Небось не черт!

Грачевский руку до лба так и не донес – прикрыл ею глаза.

– Вы чего это, господин? – с любопытством спросил лавочник.

– Так, ничего, – пробормотал Грачевский, опуская руку и открывая глаза. И тотчас принялся оглядываться с диким, изумленным выражением.

– Да вы чего?! – опять спросил лавочник, уж вовсе испуганно.

– А где он?

– Кто?!

– Да этот... который здесь был!

– Солдат, что ли? – скорчил рожу лавочник. – Пошел искать сахару в другую лавку. Разозлился на меня, с матерью ушел. Вон, слышите, как поливает с улицы? Эх, до чего ж язык поганый! Ну и ладно, сам-ка и закуси матерью вместо сахару!

– Ты его раньше тут видал? – спросил Грачевский, тяжело дыша.

– Да мало ли их шляется! Небось полны казармы.

– Это не настоящий солдат! Это и не солдат вовсе! – крикнул Грачевский, хватаясь за сердце.

– А кто? – с любопытством спросил лавочник.

– Черт...

– Где черт? – послышался старушечий надтреснутый голос. Это вошла Матреша, та самая, которая никак не могла уняться Маслену отмечать: и широкую, и глубокую.

– Да вишь ты, господин говорит, не солдат сейчас отсюда вышел, а черт! – словоохотливо пояснил лавочник.

– Вы что, господа хорошие, оба очумели? – вытаращилась на них Матреша. – Никакого солдата тута не было! Никакой солдат отсюда не выходил!

– Как не было? Как не выходил?! – в один голос спросили лавочник и Грачевский – первый недоуменно, а второй с нескрываемым ужасом.

– Да так! – пожала плечами Матреша и умильно воззрилась на лавочника: – Слышь-ко, Харитоныч... в честь Маслены и старинного знакомства расщедрись на тройку «марок». В монопольку сбегать, денатуратцу глотнуть... Завтра небось великий посток затянет поясок.

– Да ну тебя, дура! – отмахнулся лавочник. – Какой тебе великий посток об эту пору? Еще денатуратцу ей... И так навовсе спилась. Мимо тебя солдат прошел, а ты говоришь, не было никого.

– Да какой же он солдат! – снова вытаращила глаза Матреша. – На меня шинель надень, я что, тоже буду солдат? Не солдат он, а ночлежник. Живет в андреевских хоромах. В ночлеге тоись.

– А кто он? – жадно спросил Грачевский. – Зовут его как?

– Да бес его ведает, – пожала плечами Матреша, потом, спохватившись, что помянула всуе врага рода человеческого, перекрестила беззубый рот и опять умильно взглянула на лавочника: – Ну так как, Харитоныч, отжалеешь «марочек» в честь Маслены?

– Да сказано ж было... – начал свирепо лавочник, однако Грачевский остановил его движением руки:

– Погоди-ка. Я тебе дам. Вот, возьми. – Он протянул Матреше «марку» в пять рублей и, внимательно глядя в глаза старухе, от такой щедрости лишившейся дара речи, сказал: – И еще столько же получишь, коли узнаешь, кто этот ночлежник, как его зовут и откуда он тут взялся. Поняла?

– Чего ж непонятного, – кивнула старуха с таким отупелым выражением, как если бы у нее враз вылетели из головы последние остатки былого соображения.

– Я вон там живу, в полугоре, в доме с фонарем, квартира во втором этаже, фамилия моя Грачевский, – настойчиво сказал он. – Узнаешь, придешь, скажешь – получишь денег. Да ты поняла ли?

– Дура я, что ли?! – оскорбилась старуха. – Отродясь дурой не была. В разведку, значит, посылаешь? – щегольнула она словцом военного времени. – Ну, так и быть, сделаю тебе разведку. А ты не омманешь, господин хороший? Отдашь деньги? Ну-ка, перекрестись! А то, может, ты не православный, а душа жидовская, некрещеная!

– Ополоумела... – неодобрительно буркнул лавочник, однако Грачевский послушно перекрестился.

– Ну ладно, – милостиво кивнула Матреша, – коли так, разузнаю, чего тебе надобно. А пока что прощевайте, люди добрые!

И она вышла с достоинством, кое, впрочем, было несколько подпорчено на пороге, ибо Матреша наступила на оборванный, обвисший подол своей юбки и едва не клюнула носом. Потом с улицы послышалось шарканье Матрешиных опорок, и скоро все стихло.

– Плакали ваши денежки, – буркнул лавочник, выдвигая из-под прилавка коробку с чаем, сворачивая кулек и берясь за совок. – Больше вы ее не увидите. Ничего она для вас не узнает, никакую разведку не сделает.

Грачевский вынул из кармана пиджака платок и отер ледяной, покрытый крупными каплями пота лоб. Странно, повергающее в дрожь вещее чувство подсказывало ему, что лавочник прав. И то же самое чувство гласило, что совершенно незачем было ему посылать Матрешу в разведку, просить ее выяснить имя солдата (или черта – без разницы), потому что имя его Грачевский и без всякой Матреши знал. Только отчаянно хотел верить, что ошибся, ошибся, ошибся...

* * *

Марина лежала на траве, уткнув нос в плечо Андреаса, и осторожно трогала губами влажную от пота кожу. Волей-неволей она сравнивала его с Андреем, вернее, с Павлом, или как его там. Марина уж и не помнила, как было тогда, помнила только, что он все время что-то бормотал, смеялся, бранился грязно, а то вдруг начинал просить: «А ну, подмахни! Еще подмахни!»