Осень на краю - Арсеньева Елена. Страница 61
Дмитрий решился.
– Не-е... я унтер, – протянул он, нарочно заговорив по-русски, а не по-немецки. – Офицер – вона он! – И кивнул в сторону Полуэктова.
Девушка позвала санитаров, те с безразличными лицами подошли к спящему Полуэктову и подняли носилки.
– Марш! Несите! – отчеканила девушка.
Его вынесли...
Дмитрий с усилием приподнял руку, прижал ко рту, сдерживая рвущийся стон – не то боли, не то торжества.
«Не все такие дурни, как эти, здесь многие знают наши знаки различия, – уговаривал он свою надежду, которая так и захлестывала его. – Они спохватятся. Его вернут. Или он очнется и поднимет крик. Его вернут. А меня заберут. Я попаду в плен...»
Но тут ему вдруг пришло в голову, что плен – чуть ли не наилучшее средство избегнуть преследования Иванова и его шайки. Вообще-то к этому средству он мог прибегнуть еще в самом начале войны, но оно просто не пришло ему на ум, потому что даже в легкомысленной голове Дмитрия Аксакова было несовместимо с понятием офицерской чести... вообще с жизнью!
Спастись ценой предательства Родины? Да ну нет же!
Он долго ждал, что Полуэктова вот-вот принесут обратно. Потом понял, что обман удался, – в лазарете стало тихо. Немцы эвакуировались со страшной быстротой, даже не стали сворачивать палатки.
«Нашим пригодятся, – злорадно подумал Дмитрий. – Трофеи всегда пригождаются!»
Кажется, это было его последней связной мыслью.
Боль в ноге усилилась и дошла до такой степени, что он почти не помнил, как в палатке появились русские санитары и сестры милосердия. Он не помнил, как его поднимали, заносили в санитарный поезд... иногда рядом мелькало одно лицо, которое казалось ему знакомым, но Дмитрий не мог вспомнить, кто это. Он вообще мало что понимал, кроме того, что воришка Стеблов, поганец этакий, продолжает пускать в него ворованные пули и, кажется, от ноги уже вовсе ничего не осталось.
Одни кровавые клочья.
И скоро в такие же клочья превратится весь он, Дмитрий Аксаков...
– Сахар давай! Кусковой али по крайности песок! Песок давай! Песок! – орала, надсаживалась толпа.
– Да вон на Волге того песку хоть зажрись! – яростно крикнул лавочник.
Это была ошибка.
«Ох, зря он такое крикнул... – испуганно подумал Шурка. – Конечно, довели человека, однако ж разве тут люди? Толпа бешеная!»
– Зажрись?! – выскочила из этой и впрямь бешеной толпы тощая, стервозного вида баба. Рванула с головы платок, под ним оказалась распатланная голова с жидкой, свалявшейся косицею, как если бы баба ее не чесала и не переплетала самое малое недели две, а знай круглые сутки елозила головой по комковатой подушке. – Зажрись?! Ну так сам зажрешься! А ну, – воинственно обернулась баба к толпе, – тащите сюда песочку! Сейчас мы его накормим! Досыта! Так накормим, что не скоро проголодается!
Шурка тихо ахнул. Толпа вокруг одобрительно загудела.
Откуда ни возьмись выскочили два парня, причем в руках у одного и впрямь было ведерко с серым, мусорным песком.
«Где взяли? – мелькнула у Шурки мысль. – До Волги-то... Даже до озер сормовских далеко, да и нету на них песка, травища по берегам...»
Однако деваться от очевидного было некуда: парень волок ведерко с песком.
Вмиг лавочника стащили с крыльца, стиснули в десятке рук.
Безумные, что делают? Убийцы!
– Разевай пасть! – скомандовал парень.
Тощая баба, засовывая свою зачуханную косицу под платок, смотрела деловито, без куражу, как смотрит десятник на работу бригады.
– На щеки ему нажмите. Да голову, голову держите крепче, чтоб не мотал! – командовала она.
– Он же задохнется! – крикнул Шурка, но за ревом его никто не услышал, только стоявшая впритирку к нему молоденькая беременная бабенка одернула кофту на высоком животе и обратила к Шурке бессмысленно-счастливые глаза:
– И впрямь, задухнется! И-и, мамыньки мои!
Лавочник мычал, рвался, дергался... Чьи-то спины милосердно заслонили от Шурки происходящее. Он метнулся было вперед, назад – но ни помочь лавочнику, ни хотя бы выбраться из гущи толпы было невозможно. Шурку словно бы окольцевала гигантская многоглавая, скользкая змея – вся разница, что змеиные кровь и тело холодные, а тут так и шибало жаром со всех сторон. Но всяко не вырваться – приходилось ждать, пока змеища расслабит кольца, пока окаменелые от возбуждения тела насытятся жутким зрелищем, обмякнут, отпустят на волю.
Он только и мог, что вертел головой, наблюдал.
От наблюдений уже мутило – вот-вот наизнанку вывернет!
Второй день репортер «Энского листка» Александр Русанов (господин Перо) мотался по городу, преимущественно по Заречной его части, в которой то там, то сям вспыхивали один за другим сахарные или соляные бунты. Наверху в городе такого не было. Правда, какие-то бабы попытались было поорать на Ново-Базарной площади, поколотить кулачками в ворота запертых лабазов, но там в два счета оказался конный полицейский отряд и разогнал их, точно хорь – кур заполошных: молча, яростно, люто и безжалостно. Конечно, ни нагаек, ни, Господи спаси, оружия применять не пришлось: теснили конями, низко клонили к бунтовщицам белые от злобы усатые лица – этого оказалось довольно, чтобы бабы исполнились ужасом и с визгом понеслись по проулкам-закоулкам, частя:
– Ой, убили! Ой, спасите, православные! Ох, до смерти за-ре-за-ли!
Православные, к коим адресовался призыв, смотрели, впрочем, на дур без всякого сочувствия, прохладно. Еще и подзюзюкивали:
– Мало вам! Мало! Надо бы юбки-то на голову завязать и палашом отдубасить по голой, по голой!
Бабы утихли довольно быстро. Ну что ж, Верхняя часть Энска и его же Заречная часть – вовсе не две половины одного и того же населенного пункта. Это вообще два разных и порою враждебных друг другу города. Люди живут там сугубо разные. Наверху всякого шума сторонятся, от бунтовщика и крикуна отшатываются, будто он дерьмом вымазан. В Заречье, наоборот, липнут к нему, словно мухи на ком навозный, и ком этот становится все больше и больше, уже катком катит, валом валит по улице, шибая зловоньем по сторонам, пачкая все, что только на пути встретится, и налепляя на себя все новые сонмища мух, тараканов, пауков и прочего отребья. Шурка в том убедился, знай мотаясь от канавинской Гордеевки до Сормова.
Началось, как водится, с бабьей дурости. На базаре покупательница вызверилась на торговку из-за высокой цены на молоко. Та ответила – и, видимо, хорошо ответила, потому что покупательница разъярилась и полезла на нее с кулаками. Стойку опрокинула и молоко разлила, за что была крепко потрепана другими торговками.
Вырвавшись и вытирая кулаком под носом кровавые пузыри, бабенка вдруг ринулась («Ишь ты, понеслась, словно ее в задницу шилом вздрючили!» – выразился стоявший рядом с Шуркой добродушный седенький пролетарий) к лавке, где копилась унылая очередь в ожидании соли. А там завопила, что лавочник соль больше продавать не будет, хотя ее полны подвалы.
Толпа мигом возбудилась и сначала подняла крик, а потом, когда «вздрюченная баба» немножко поплясала на крыльце, окончательно всех взбаламутив, решилась – ворвалась в лавку, сама произвела в ней обыск и обнаружила пятнадцать кулей соли, скрытых за пустыми ящиками.
Соль начали было делить, но две или три бабы оказались разумней прочих и послали за полицией. Прибыл урядник, нашел действия лавочника неоправданными, распорядился его арестовать и обратился к толпе с речью о недопустимости самоуправства, призывая бунтовщиков к порядку. Толпа успокоилась и разошлась. Шурка уже стал приглядываться к извозчикам, размышляя, кто довезет его до редакции, и жалея, что материал выйдет отнюдь не сенсационный, как вдруг донесся крик, что на Владимирской площади в лавке Кузнецова бабам отказались продавать сахар.
Когда Шурка туда примчался, толпа уже взяла лавку штурмом и на крыльцо вытаскивала четыре мешка сахару.
– Куда? Куда? – бессильно кричал лавочник. – Я для служащих своих оставил! Куда тащите?!