Осень на краю - Арсеньева Елена. Страница 69
Не только лоб – вся жизнь его была изуродована. И жалкое актерское существование, и пьянство, и морфинизм – все это были шрамы, уродливые шрамы, оставшиеся на его жизни после того выстрела. Но самым ужасным было то, что он так и не развязался со старыми приятелями, с «товарищами», которые время от времени, так или иначе, сами или в виде более молодых, зубастых и жестоких посредников, возникали в его жизни, мучительной головной болью напоминая о прошлом и внушая: нет у тебя ни настоящего, ни будущего, вечно тебе влачить жалкую, никчемную жизнь.
Провожая взглядом ворох сухой листвы и мусора, несомый по мостовой порывом сентябрьского ветра, Грачевский вдруг ощутил себя таким же сухим листком, который с минуты на минуту сомнет другой ветер, куда более беспощадный и холодный, чем сентябрьский воздушный вихрь. Не так ли и жизнь его промчалась – ворох событий и чувств, ненужных и бессмысленных?
Ну что ж, он и влачил существование, и смирился с ним, и даже с некоторым злорадством наблюдал, как рвутся в кроваво-смрадный революционный мрак другие молодые идиоты. Точно с таким же злорадством поглядел он и на Шурку Русанова, однажды появившегося на «конспиративной квартире», которую держал давнишний собутыльник и, конечно, «товарищ по оружию» Колька Малинин – такое же спившееся и отжившее свой век существо, как и сам Грачевский.
Шурка каким-то боком, каким-то чудом вывернулся из когтей «товарищей». Насколько знал Грачевский, мальчик теперь вполне остепенился и работает репортером в «Энском листке». Сам Грачевский тоже прожил два года мирно и спокойно... незаметно и жалко. Единственным дорогим ему созданием был кот, белый кот Арнольд. Да и тот однажды вдруг покинул своего хозяина и отправился в свой кошачий рай, а Грачевский продолжил свое существование, целью которого было своевременно добыть морфий и коньяк, теперь – учитывая «трудности военного времени».
И вот...
Откуда взялся «товарищ Виктор»? Как смог выжить? В том, что он не призрак, не привидение, не морок и не обман зрения, Грачевский не сомневался. Не допился, не допился он еще до белой горячки, это раз. А во-вторых, сердце... даже у него, заблудшего и беспутного, переломавшего и пропившего в своей жизни все, что только можно, даже и у него, пустой, обветшалой оболочки, было сердце, которое сейчас подсказало: «Настал твой час, Грачевский».
Настал...
Как будто та пуля, которую когда-то пустил он себе в голову там, в городском царицынском саду, сбилась с пути и целых двадцать, нет, двадцать пять лет летала, словно заблудившаяся хищная птица, выискивая жертву, а теперь вдруг учуяла ее и радостно к ней понеслась... И остался только какой-то миг до того, как она вонзится в лоб... теперь уж без промашки, потому что шрам, старый шрам укажет место последнего удара.
И странное, странное облегчение овладело Грачевским при этой мысли.
Ну конечно, он должен был умереть еще там, в заброшенном царицынском саду, вместе с Иосифом! Всю жизнь втайне он упрекал себя за то, что остался жив, потому что это была никакая не жизнь, а жалкое, постыдное существование, прервать которое у него не хватало смелости. Он успокаивал себя: мол, если Господь не допустил мне умереть в первый раз, значит, я должен нести свой тяжкий крест и далее по своей злосчастной via dolorosa. Вот так трусливо утешая себя, он шел и шел по жизненной дороге, и крестом ему было сознание собственного ничтожества. Но после того как «товарищ Виктор» мелькнул – и исчез, чтобы вернуться (вот уж в чем не следовало сомневаться – в том, что вернется он, вернется и снова скрутит его душу в мучительный, болезнетворный комок), – Грачевский осознал, что Бог не отвернулся от него там, в старом саду, у костра, который разожгли они с Иосифом, пытаясь согреться в последний раз – их бил леденящий ужас, и то был ужас предсмертный... Не отвернулся Господь от грешника, самоубийцы, а всего лишь отступил во мрак заоблачный, занебесный – чтобы теперь, в роковую минуту, выйти и сказать: «Ты остался жив тогда, чтобы спасти жизнь другую. Ты умрешь теперь, чтобы не умер другой».
Грачевский понимал это так же ясно, как если бы услышал голос с небес или узрел пророческие письмена на некой стене.
Именно поэтому он последние несколько дней только и делал, что рылся в прошлом. Он снова встретился с Малининым, которого не видел больше двух лет... Толку с бывшего провизора уже не было, он не мог помогать доставать морфий. А на что он еще мог быть нужен Грачевскому? Но сейчас понадобился – для того, чтобы ответить на кое-какие вопросы...
Ответил, да. Ответы его ужаснули бы Грачевского в любое другое время, но только не теперь. Ведь он добывал их не для себя. Для другого человека.
Для Шурки Русанова.
Почему для него?
Может быть, потому, что Шурке семнадцать – ровно столько, сколько было Якову Грачевскому и Иосифу Коссинскому, когда...
Да, тогда им было по семнадцать.
Может быть, потому, что у вечно одинокого Якова Грачевского не было детей, а мог быть сын, которому сейчас исполнилось бы семнадцать.
Или потому, что однажды Грачевский видел, как жадно и безумно целовался этот мальчишка с Кларой Черкизовой... Наверное, он сам бы так целовал женщину, если бы... если бы женщины представляли для него хоть какой-то интерес в жизни.
Как же Грачевский завидовал Шурке! Завидовал дурацкой горячности, с которой он целовал Клару... Как жаль, что сейчас пришлось помешать ему поцеловать эту маленькую яркую брюнетку...
Ну ничего, Русанов еще успеет. У него еще будет много женщин для поцелуев, с такой-то страстью к жизни!
И с тем предупреждением, с которым пришел к нему измученный актер.
Оказалось, Грачевский немного опоздал. Но не настолько, чтобы опоздание стало непоправимым. Мальчик уже подозревал беду – теперь он знает наверняка. Он будет настороже, когда враг высунется, чтобы выстрелить... А в том, что «товарищ Виктор» должен, должен высунуться, Грачевский не сомневался. Во всяком случае, сам он сделал для этого все, что мог.
Странную свободу ощущал он сейчас. Свободу от долгов и обязательств. Все, все сделано в его жизни, все, что возможно, устроено, улажено, расставлено по местам. Все сказано напоследок! Прощание свершилось!
Новый порыв ветра налетел на него, и Грачевский поежился.
Осень, осень... Зимы он уже не увидит? Да уж не увидит, надо быть!
забормотал он, словно молясь. – Как там дальше? Как дальше-то?
И яростно топнул, злясь на свою забывчивость, заклиная небеса послать ему проблеск памяти, умоляя, словно о последней милости...
Как там дальше? Дальше-то как? Боже, ну?!
Возможно, Господь и отозвался бы на его отчаянную, последнюю мольбу, да просто не успел. Его опередил человек, который вот уже полчаса шел за Грачевским от самой редакции, выжидая удобного момента сделать то, что хотел сделать.
И наконец такой момент настал.
Первое, что испытала Саша, когда увидела это письмо, было удивление: от Вари? Подруга ни разу не написала ей с тех пор, как уехала в действующую армию! Что-то случилось, что-то случилось... и почему письмо адресовано на госпиталь, а не на домашний адрес?
Потом ей казалось, что, еще не читая, она знала о том, что написано в письме...
«Саша, Сашенька, здравствуй, моя хорошая, дорогая моя подружка! Необыкновенно рада, что именно мне выпало сообщить тебе необыкновенную, радостную новость. Если ты стоишь, то лучше сядь, потому что сейчас ты упадешь, просто упадешь от счастья.
Митя Аксаков, твой муж, отец Оленьки, жив! Он жив!»