Любовник богини - Арсеньева Елена. Страница 23

Он затаил дыхание, ощутив легкий вздох, шелест босых ног.

Уходит. Ну, на то ее женская воля! И тут же сердце подскочило к самому горлу, потому что шаги не удалились к выходу, не затихли, а продолжали шелестеть, словно незнакомка сновала туда-сюда в темноте.

«Заблудилась со страху, что ли? Дороги найти не может?» – мелькнула глупая мысль – и улетела, как птица, спугнутая светом. Ибо его опочивальня внезапно осветилась.

Вот странно… Он и не видел прежде этих красных и зеленых свечей в семи огромных, странной формы канделябрах. Каждый представлял собой семиглавую кобру, обвившую хвостом древесный ствол и поднимающую во все стороны головы. Из семи ртов ее поднималось семь тонких, завитых штопором свечей. Веющий отовсюду сквозняк колебал во все стороны желтое пламя, наполняя покои фантастически прыгающими тенями. И в этом неверном, тревожном полусвете кружилась среди теней женская фигура, при виде которой у Василия сердце сперва зашлось, а потом бешено заколотилось.

Она была обнажена, и сложение ее могло привести в восторг любого скульптора, взявшегося иссечь статую апсары, божественной танцовщицы, или самой богини Лакшми. Невероятной упругости груди стояли торчком; кончики их были посеребрены и тускло, опасно мерцали. Концентрические серебряные круги опоясывали ее тонкую, слишком тонкую для очень широких бедер талию, которая сгибалась, разгибалась, извивалась так стремительно, что чудилось, будто на ней не полосы проведены краской, а надеты сверкающие обручи, которые так и ходят ходуном вокруг темного, смуглого, отливающего то золотистой бронзой, то красной медью, то черным чугуном тела; бедра бешено вращались, и аромат мускуса так и вился вокруг них, терзая расширенные ноздри мужчины.

Из всей одежды на ней были только серьги, кольца и браслеты – целая сокровищница алмазов, рубинов, сапфиров, однако сверкание каменьев меркло в сравнении со слепящим блеском откровенного, даже бесстыдного желания, исходящего от этой женщины: желания принадлежать мужчине… И не только принадлежать – самой брать его.

Она порхала по каменному полу своими босыми ногами, разукрашенными золотыми кольцами, а руки ее резали воздух, сжимали его, обнимали, как будто вся ночь, и тьма, и дуновение ветра были сейчас ее любовниками, которым танцовщица являла свое неудержимое стремление отдаваться и обладать.

Изредка она издавала резкие крики, напоминающие голос кукушки. Кукушка – певица любви Индостана, птица Камы, божества любви, она говорит без слов о страсти.

Жаркое дыхание было аккомпанементом танцу, однако сквозь шум крови в ушах до Василия внезапно донеслась назойливая, томительная песнь байри. Ему уже приходилось слышать звук этой свирели, название которой означает «враг» – враг сердечного покоя, конечно, потому что считается, будто ни одна красавица не может устоять перед такой мелодией.

Может быть… может быть, эта музыка возбуждала и танцовщицу, потому что теперь каждая ее поза была исполнена и экстазом – и яростью. Да, яростью: ведь желание, распиравшее эти тяжелые бедра, вздымавшее груди, исторгавшее тяжелое дыхание, танцовщица никак не могла утолить. Тот, перед кем она извивалась, подобно змее, в последних содроганиях страсти, не бросался к ней, не заключал в объятия, не валил на постель. Он оставался недвижим – и только смотрел на нее.

Казалось, у нее было все, чем прекрасна женщина: тело, которое могло совратить святого, большие искрометные черные глаза, волосы, которые то и дело окутывали стан черным, как ночь, покрывалом… Голые руки, до локтей покрытые браслетами, манили, сулили ласку, яркие губы были призывно приоткрыты. И все-таки Василий стоял неподвижно, то и дело сжимая и разжимая пальцы, – и эти нервные судороги да быстрые движения глаз, ловивших каждый поворот пленительного тела, единственные нарушали его оцепенение. Но когда танцовщица, утратив терпение, с хриплым стоном, стремительным не то кошачьим, не то змеиным движением вдруг метнулась к Василию и обвила его руками, в тот же миг Василий высвободился и перевел дыхание, потому что он едва не задохнулся от запахов кокосового масла, которым были смазаны ее волосы, и розовых притираний, обильно умастивших тело.

Она была так поражена случившимся, что застыла с разведенными в стороны руками и приоткрытым для поцелуя ртом. Но чтобы окончательно разъяснить свое нежелание в них ввязываться, Василий прошел меж свечей в угол, где все еще валялся кувшин, а рядом, кучкой, – черное покрывало, не без брезгливости поднял обе вещи и с несколько церемонным полупоклоном, призванным сгладить неловкость момента, вручил баядерке. Он бы с удовольствием одарил ее деньгами, несколько монет лежали у него в кармане куртки, однако ему показалось неловко сейчас перетряхивать одежду в поисках этой мелочи. Что естественно было бы в общении с парижской гризеткой, выглядело унизительным рядом с этой исключительной любодейной красотой, принесшей иноземцу свой истинный жертвенный дар… не только отвергнутый, но и снисходительно оплаченный.

Девушка, конечно, поняла, что ее роль так и останется сыгранной не до конца. Не взглянув более на Василия, она скатилась с ложа, выхватила кувшин и свое покрывало, взмахнула им – и вслед за этим яростным движением, мгновенно погасившим свечи, в опочивальне воцарилась глухая тьма, едва-едва рассеянная зыбким светом дальних звезд. И Василий понял, что он снова остался один.

* * *

«А вот как, интересно знать, она все-таки зажгла эти свечи? Что-то я не припомню, чтобы она чиркала спичками или вышибала огонь кремнем!» – подумал Василий и на какое-то время как мог крепко уцепился за эту мысль. Наконец догадки, среди которых была одна о том, что девушка выдыхала огонь, как факир-жонглер, исчерпали себя за глупостью. Ежели б ночная гостья умела выдыхать огонь, она, уж конечно, – можно в этом не сомневаться! – испепелила бы презренного чужестранца, пренебрегшего ее красотой.

Василий покачал головой. Да… такого с ним не бывало отродясь. Никогда еще он так не обижал женщину, никогда! Случалось, конечно, что какая-нибудь красотка, раздевшись, оказывалась лишь бледным и нежеланным подобием себя одетой и напомаженной. Однако Василий не отступал и, призвав на помощь свои богатые воспоминания, представлял себя на стоге сена с Лизонькой, или посреди цветущего луга с Лёлькой и Олькой, или с Аннусей на грядке, где жалобно хрустела какая-то невидимая в темноте зелень… Он мог также вспомнить несчетное число козеток, кушеток, канапе, диванов, оттоманок, обеденных, ломберных и письменных столов, кресел, пуфиков, обычных стульев, лестничных ступеней, перил – и скучных постелей, где он охотно и пылко предавался любви с графинями, княжнами и княгинями, баронессами, мещаночками, купчихами, а также горничными, кухарочками, прачками, бело – и златошвейками, гулящими девицами… была даже одна монахиня, которой Василий успешно доказал, что зачатие не может быть непорочным!

Да, его память и воображение всегда служили ему верно, однако сегодня они почему-то сыграли со своим хозяином скверную шутку. Конечно, не только резкие, назойливые запахи притираний отбили у него всякую плотскую охоту. Помнится, была одна такая парижаночка Эжени, которая перед приходом своего русского любовника просто-таки принимала ванну из духов, – и ничего, Василию это не внушало отвращения, скорее наоборот. Нет, не только запах охладил его! Женщина этой ночи не должна была…

Он сокрушенно покачал головой.

Она все сделала не так! Она вся была не такая! Ее губы не должны были жадно впиваться – они должны были слегка приоткрыться перед его настойчивостью и чуть-чуть, нежно прильнуть к его языку, прежде чем сплестись с ним в порыве страсти. Ее кожа не должна быть влажной и разгоряченной – нет, прохладной, свежей, чтобы ладонь не скользила по ней, а льнула, повторяя мягкие изгибы тела – мягкие, изящные… другие! Волосы ее не должны были липнуть к мужскому телу, как нити черной тугой паутины. Им следовало опускаться пышной волной, оплетать почти невесомой сетью. Глаза… нет, не эти мрачно горящие глаза хотел он видеть, а другие, источающие серебристый свет, – глаза, усмиренные страстью, с которой нет сил, нет желания бороться, ибо смертный объят страстями, и они побеждают всегда…