Свободные от детей - Лавряшина Юлия. Страница 55
Лида уже прохаживается по сцене, напевая, чтоб мы не подумали, будто она пытается подслушать. Ее голос заставляет Власа морщиться: он слишком звонкий, а ему нравятся низкие голоса. Как у меня.
— Но ты никуда не ушла из меня, когда этот срок прошел. Ты так и осталась во мне. И я просто не смогу тебя вытравить… Ты ведь не знаешь: там, в Щербинке, лежат несколько стандартов со снотворным. Я уснул бы, если б ты не приехала.
— Ты хотел отравиться? — зачем-то уточняю я. — Но ведь не только из-за меня, правда? Дело ведь главным образом в том, что у тебя нет ни одной стоящей роли! Это тебя изводит…
Но Влас качает головой:
— Ты не все знаешь… Мне предлагали перебраться в Питер. У моего друга по Вахтанговскому отец сейчас стал худруком… Ну, скажем, одного ведущего театра. Он посулил мне хорошие перспективы.
— И ты отказался?
— Ты ведь не поехала бы в Питер… Ты сама сто раз говорила, что там нет стоящих издательств.
— Есть, — машинально отвечаю я. — Но немного.
Малыгин усмехается:
— А тебе нужно много и сразу!
— Что поделаешь!
На уступки не иду и не собираюсь прикидываться лучше, чем есть. Он должен ясно представлять, с кем имеет дело.
По-королевски сойдя со сцены, Лида сообщает нам:
— Я, пожалуй, пойду. Вы тут все выясните, а если я еще буду здесь, может, порепетируем.
— Спасибо, — машинально произношу я.
А Влас, кажется, даже не замечает, что изменилось в зале, и продолжает говорить все также тихо. У него жалобно подрагивает подбородок, и мне хочется прижаться к нему губами, унять эту дрожь. Но хочется услышать, что еще он скажет.
— А мне нужна ты. Это я понял за девять месяцев. Достаточный срок, правда?
— Ты чокнутый, Малыгин! — вырывается у меня немного по-детски. — Разве от таких предложений отказываются?
— Отказываются. Если это того стоит.
— А думаешь, стоит? Ты уверен, что я — именно та женщина, которая тебе нужна?
В его тоне слышна усталость, выношенная, как ребенок:
— Да я не обольщаюсь на твой счет… Ты, конечно, холодная, рассудочная, честолюбивая стервочка. Я знаю, что ты можешь предать любого, даже своего ребенка, но почему-то я просто не могу без тебя жить. Ты так сосредоточена на себе самой, что это с ума сводит! Какая-то чертова зависимость! А вылечиться нечем… Захочешь, уйду из театра… Я ведь не Смоктуновский, сам понимаю. Искусство ничего не потеряет, если я больше не выйду на сцену.
— Искусство уже так переполнено, что вряд ли заметит исчезновение хоть кого-нибудь из современников. Это мы не можем жить вне искусства. Богема чертова… Знаешь такое кафе?
— Нет. Где это? При чем тут какое-то кафе?
— Да при том, что когда мы еще встречались с тобой, до Швеции, я однажды ушла оттуда с парнем. И это вполне может случиться снова, если мне так захочется, понимаешь? А ты не сможешь отказать себе, увидев в театре новенькую мордашку… Ну и зачем тогда нам быть вместе? Это имеет смысл, только если двое считают, что нашли друг в друге самое лучшее, что может быть в мире…
— Так у тебя было с Коршуновым?
Я знала, что он опять не удержится от удара подвздох. А чем еще он может ответить мне, закованной в броню нелюбви к нему? Ничем не проймешь…
— Так.
Это звучит, как обрывок движения маятника. Время разделилось на две половины, и я живу в том оборвыше, где тебя нет. Здесь не плохо и не хорошо. Здесь никак. Здесь можно только писать, потому что все это — о тебе.
Влас тяжело опускается в кресло первого ряда, куда собиралась сесть я, чтобы послушать наш с Леннартом разговор, которого на самом деле не было, я досочинила его. Как придумала и то, что фотографировала рассвет из иллюминатора самолета, спеша снять слепки с пронзительной красоты облаков, простирающихся совсем рядом — рукой можно коснуться. На самом деле такое даже не пришло бы мне в голову, я не так романтична. И более зажата, я не способна демонстрировать всем свое восхищение чем бы то ни было.
Но когда я писала, мне вспомнилась юная девушка, летевшая с нами. Она была не из наших — кудрявая и синеглазая, улыбчивая, как то утро, которое снимала. Я не смотрела на то, что она пыталась заснять, я не могла отвести глаз от нее самой, и в ту минуту мне было безумно жаль, что мне даже в ее возрасте не довелось быть такой светлой и воздушной, такой открытой и естественной. В этой девушке не было той деланности, что так раздражает в красавицах, которые каждую секунду помнят о том, что на них смотрят. Она вся светилась восторгом не от себя самой, а оттого, что видела вокруг, от красоты мира, открывающейся с высоты, от ощущения самой высоты, которое остается в тебе, если ты готов принять его, и тянет вверх до конца жизни.
И я не удержалась, когда писала роман, присвоила себе эту способность всеми порами впитывать божественную радость бытия, мне не свойственную. И моя героиня стала такой, какой я не была никогда, но какой мне хотелось бы стать хоть на несколько минут, чтобы узнать, каково это — не страдать мизантропией.
Если бы Влас решил отказаться от своей жизни ради такой меня, я не терзалась бы от мысли, что соглашаюсь на закланье невинного агнца. И то, что Малыгин не так уж невинен, ничего не меняет, потому я не заслуживаю такой жертвы. Какой бы то ни было жертвы…
— В общем, надежды никакой, — произносит он тускло, и я чувствую, что он не играет безумно влюбленного в этот момент. Ему действительно чертовски плохо!
— Надежды на что?
— На то… О господи! — он припечатывает к лицу большие ладони, скрючивается в кресле.
Нависая над ним, я чувствую себя проклятым в веках прокуратором, хотя Влас Малыгин переполнен любовью вовсе не ко всему человечеству. Но что мне за дело до всего человечества?
— Какой смысл в том, что мы будем вместе? — спрашиваю я. — Ты же знаешь, что по большому счету меня раздражает все, что отвлекает от работы. Не можешь ты часами сидеть в другой комнате и молчать!
— Могу, — вскидывает он голову. — Если ты скажешь, что вспомнишь обо мне, когда устанешь.
— Бред! Ты не сможешь настолько отречься от себя. Это будешь уже не ты.
К нему внезапно возвращается способность рассуждать:
— Ну, почему отречься? Я ведь могу заниматься своими делами, пока ты пишешь. А потом мы пересечемся в какой-то точке…
Я сажусь с ним рядом и кладу руку ему на плечо. Оно крепкое и теплое. Тысячи женщин мечтают о таком плече…
— Для этого вовсе не обязательно жить вместе, — говорю мягко, чтобы не обидеть его еще больше, чем уже позволила себе. Хоть он и считает меня стервой, мне все-таки жаль этого дурачка. — Раньше все было наилучшим образом, тебе не кажется? Мы встречались, когда у нас одновременно находилось время. И тебя, и меня это вполне устраивало. А если мы будем жить вместе, нам обоим придется жертвовать своим временем ради другого. Невозможно ведь не выйти навстречу, когда ты возвращаешься домой! Это уже хамство. Я выйду к тебе и потеряю нить рассуждений, какую-нибудь мысль, которую уже не восстановишь. Это главное, понимаешь? А вовсе не то, что мне может приспичить переспать с каким-нибудь случайным парнем из бара. Хотя это тоже добавляет жизни перчика…
— Но когда ты была с Коршуновым, тебе никто не нужен был, кроме него. И ему было позволено приходить к тебе в любое время.
Я встаю, чувствуя, что начинаю ненавидеть Власа.
— Не смей сравнивать себя с ним, — я произношу это отчетливо, чтобы каждое слово запечатлелось в его маленьком (отсюда — Малыгин?) мозге. — Ты никогда не займешь места Никиты. Ни в моем сердце, ни в моем доме. Просто потому, что ты — не он. И с этим ничего не поделаешь.
Он все же сыграл эту роль. Хотя уже была готова к тому, что Влас откажется и придется упрашивать другого актера. А я уже наметила дату презентации книги, и разослала пригласительные, и дала объявление. Мое издательство чуть раньше наметило еще одну — в книжном магазине на Новом Арбате, но там предполагалось действо совсем другого рода. Более шебутное, громкоголосое, проходное. Но необходимое, поскольку как раз от встреч с читателями в подобных местах зависят продажи книги и соответственно мои гонорары.