12 историй о любви - Гюго Виктор. Страница 112
– Замолчи, – проговорил король между двумя глотками своего настоя. – У меня от твоей болтовни голова пошла кругом.
– Ваше величество, можно повесить и этого? – спросил Тристан Пустынник, указывая пальцем на Гренгуара.
Эго было первое слово, которое произнес этот человек.
– Пожалуй, небрежно ответил король, – я не вижу в том никакого неудобства.
– Нет, позвольте, ваше величество! – воскликнул Гренгуар, – я вижу в том большое неудобство!
Наш философ был в эту минуту зеленее оливки. По холодному и равнодушному лицу короля он догадался, что ему остается ждать спасения разве от чего-либо в высшей степени патетического, и он воскликнул, бросаясь к ногам Людовика XI и отчаянно жестикулируя:
– Соблаговолите выслушать меня, ваше величество! Не разражайтесь на меня громом из-за таких пустяков, ваше величество! Ведь не поражает же Господ своею молнией ничтожную былинку! Ваше величество, вы могущественный и великий монарх! Сжальтесь над честным беднягой, который так же малоспособен возбудить восстание, как льдинка дать искру! Всемилостивейший монарх, великодушие составляет отличительную добродетель львов и монархов! Увы, строгость способна только пугать умы. Сильные порывы урагана могут заставить путника лишь крепче закутываться в свой плащ, между тем, как солнце, согревая его своими теплыми лучами, в состоянии заставить его разоблачиться до рубашки. Вы, ваше величество, – то же солнце. Клянусь вам, всемилостивейший государь, что я не бродяга, не вор и не разбойник. Бунт и разбойничество не принадлежат к атрибутам Аполлона. Уже, конечно, не я заберусь в те облака, которые разражаются громами бунтов и восстаний. Я – верный подданный вашего величества. А верный подданный должен относиться к славе своего монарха с тою же ревностью, с которою муж относится к чести своей жены, с тем же чувством, с которым сын относится к доброму имени своего отца. Он должен пожертвовать собою, дать изрубит себя на куски ради своего монарха. Он не должен иметь никакой другой страсти. Таковы, по крайней мере, ваше величество, мои убеждения. Поэтому не считайте меня бунтовщиком и грабителем только потому, что у меня сюртук потерт на локтях. Если вы помилуете меня, ваше величество, то я потру исподнее платье мое на коленах, моля денно и нощно Создателя о вашем благоденствии. Увы! я, к сожалению, не особенно богат; я даже несколько беден. Но из этого еще отнюдь не следует, чтобы я был порочен. Да, наконец, ведь и не я виноват в том, что я беден. Всякому известно, что от трудов праведных не наживешь домов каменных и что из книг шубы себе не сошьешь. Стряпчество берет себе все зерно, а другим научным профессиям оставляет одну только мякину. По поводу дырявых плащей философов существует не менее сорока очень метких пословиц. Ах, ваше величество, милосердие – это единственный свет, который в состоянии заставить осветить внутренность великой души! Милосердие – это светоч для всех других добродетелей! Без нее – остальные добродетели были бы слепцами, ощупью ищущими Бога. Оно привлекает к монархам любовь подданных, составляющую лучшую охрану для особы монарха. И что вам, ваше величество, в том, что на свете будет существовать лишний бедняга, лишний невинный философ, борющийся с гонениями судьбы, карманы и желудок которого одинаково пусты? К тому же, ваше величество, я человек, занимающийся литературой, а покровительство литературе – это лишняя жемчужина в короне великих монархов. Аполлон не пренебрегал титулом предводителя муз. Матвей Корвин покровительствовал Жану де-Монройялю, красе математиков. А какое же это будет покровительство литературе, если станут вешать литераторов? Какое пятно осталось бы на памяти Александра, если бы он велел повесить Аристотеля? Это не явилось бы маленькой мушкой на его лице, отчасти даже украшающей его, а вередом, который обезобразил бы его. Я, ваше величество, написал очень обширное стихотворение по поводу бракосочетания августейшего господина дофина и принцессы Фландрской. Неужели это был бы способен сделать зачинщик восстания? Итак, ваше величество изволите усмотреть, что я не какой-нибудь писака, что я обладаю серьезными научными познаниями и недюжинным даром красноречия. Помилосердуйте, ваше величество! Вы этим сделаете дело, угодное Богоматери, и, наконец, клянусь вам, меня очень пугает мысль о смерти!
И, произнося эти жалкие слова, несчастный Гренгуар лобызал туфли короля, между тем, как Вильгельм Рим говорил на ухо Коппенолю:
– Он хорошо делает, что валяется у него в ногах. У иных монархов, как у Юпитера Критского, уши приставлены к ногам.
А чулочник, нимало не думая о Юпитере Критском, ответил, улыбаясь, не сводя глаз с Гренгуара:
– Так, так! Ни дать, ни взять – канцлер Гюгонет, вымаливающий у меня прощения.
Когда Гренгуар, наконец, остановился, весь запыхавшись, он, дрожа всем телом, поднял глаза на короля, который во все время его речи соскабливал ногтем восковое пятно на своих панталонах. Затем Людовик прихлебнул из своей стопы горького настоя, не произнося ни единого слова, и это молчание терзало несчастного Гренгуара. Наконец, король взглянул на него.
– Вот так несносный болтун! – проговорил он, и затем прибавил, обращаясь к Тристану Пустыннику:
– Эй, отпустить его!
Гренгуар упал навзничь от радости.
Отпустить его! – пробормотал Тристан. – А не полагаете ли, ваше величество, что его не мешало бы несколько попридержать в нашей клетке?
– Неужели ты полагаешь, кум, – ответил Людовик XI, – что мы строим для таких птиц клетки, стоящие 367 ливров восемь с половиной су? Отпустить сейчас этого шута горохового и дать ему на дорогу здорового пинка.
У-у! воскликнул Гренгуар: – вот так великий король!
И, опасаясь, как бы король не взял назад своего приказания, он бросился к двери, которую Тристан распахнул перед ним с довольно сердитым видом. Солдаты вышли вместе с ним, толкая его перед собою в загривок, что Гренгуар, однако, выносил, как истинный философ-стоик.
Хорошее расположение духа короля сказывалось во всем с тех пор, как ему сообщено было о возмущении против парижского судьи, и это, вовсе не свойственное ему, милосердие было одним из проявлений его, между тем, как Тристан Пустынник напоминал собою в своем углу собаку, с недовольным видом смотрящую вслед за вырванной у нее из-под носа добычей.
Король весело выбивал пальцами на ручке своего кресла Понт-Одемерский марш. Это был, вообще, человек скрытный, который, однако же, гораздо лучше умел скрывать свои заботы, чем свое горе. Порою эти проявления у него радостного настроения при получении какого-нибудь приятного известия заходили очень далеко; так, например, при получении известия о смерти Карла Смелого, он, несмотря на свою скупость, пожертвовал серебряную решетку в Турскую церковь св. Мартина, а при восшествии своем на престол он забыл даже распорядиться насчет похорон отца своего.
– А кстати, ваше величество, – обратился к нему вдруг Жак Коактье, – а что же острый припадок вашей болезни, ради которой вам угодно было призвать меня к себе?
– Ах, да, – повторил король: – я, действительно, чувствую сильные боли, сват. У меня какой-то свист в ушах, а в груди у меня точно кто-то скребет раскаленными граблями.
Коактье взял руку короля и стал ему щупать пульс с серьезным видом.
– Посмотрите-ка, Коппеноль, – сказал Рим вполголоса, обращаясь к своему товарищу, – вот он сидит между Коактье и Тристаном. Это – весь его двор: врач для него, палач – для других.
Щупая пульс короля, Коактье становился все более и более серьезным. Людовик XI смотрел на него с некоторым беспокойством. Лицо Коактье заметно становилось все более и более мрачным. Плохое состояние здоровья короля составляло его доходную статью, и он старался извлечь из него возможно большую пользу.
– О, о! – пробормотал он, наконец, – с этим, однако, шутить нельзя!
– Не правда ли? – спросил король с беспокойством.
– Пульс неровен, учащен, лихорадочен, – продолжал врач.
– Ах, черт побери!