Жена авиатора - Бенджамин Мелани. Страница 64

Я подписалась под всем этим. Сделала фото на обложку, на котором с задумчивым видом сидела за письменным столом. Муж обнял меня и уверил, что я поступила верно, и не только ради своей страны, но и ради себя. Это станет для меня началом настоящей литературной карьеры, уверял он, правда, чересчур энергично. Разве я не хотела всегда написать великую книгу? Теперь я занялась любимым делом.

Конечно, он был не прав, хотя никогда впоследствии не признавал этого. Но реакция на мое эссе – более пяти тысяч слов, изданное отдельной брошюрой, – была наиболее отрицательной именно в литературном сообществе, в которое я всегда так стремилась. Мечтательные молодые люди моей юности теперь стали издателями, редакторами и критиками. Некоторые из них написали мне лично, спрашивая, как такая светлая личность, как я, могла пойти на поводу у такого исчадия зла, как мой муж.

Из Смита мне также написали, прося не упоминать нигде о том, что я его выпускница. Пращи и стрелы, пули и гранаты. Я чувствовала себя атакованной со всех сторон. Я полностью не понимала, что такого сделала, знала только причину своего поступка, и эта причина теперь стала казаться недостаточной в отрезвляющем свете последствий этой публикации. Я была обижена и возмущена. Сначала я нашла утешение в своей новорожденной дочке, очаровательной крошке, спрятанной от всего мира в нашем доме. Но целую неделю я находила в себе силы сказать лишь «доброе утро» или «добрый вечер» Чарльзу, который стал раздражающе нежным и ласковым и впервые с начала нашего брака по несколько раз в день спрашивал, что может делать для меня.

Да и разговоры, которые я вела сама с собой, были бесконечными и все менее утешительными.

Так что к 1941 году оба Линдберга были ненавидимы обществом в равной степени. Ну что ж, теперь мои поступки хотя бы считались столь же важными, как поступки моего мужа. Наш телефон, не внесенный в телефонную книгу, звонил и звонил, и каждый раз, когда я поднимала трубку, оттуда неслись слова ненависти. Часто выраженные коряво и бессвязно. Но злоба и ненависть иногда даже не требует слов, чтобы быть понятными.

Джон приходил из школы с дрожащим подбородком, не понимая, почему его отца называют предателем. Лэнд однажды явилсяь домой с подбитым глазом, защищая честь отца. Новорожденная Энн-младшая, называемая домашними Энси, была единственной, кого не коснулась тревога, царившая в нашем семействе. Уже почти год ее счастливое агуканье и смешные словечки были бальзамом на мою израненную душу. Мне нравилось бродить по комнатам, держа ее на руках, как будто она была талисманом против всех несчастий.

В сентябре 1941 года, всего лишь через пару месяцев после пугающего митинга на Мэдисон-сквер-гарден, Чарльз произнес еще одну речь, на этот раз в Де Муане, штат Айова; я просила его не делать этого. Я знала, что ему станут припоминать именно эту речь, несмотря на сотни других, которые он произносил в те времена, когда весь мир лежал у его ног.

Только что затонул Гриер; люди в стране еще больше склонялись к неизбежности войны. Многие из тех, кто сначала поддерживали Чарльза, набросились на него; толпы стали меньше, но состояли теперь поровну из его сторонников и противников. Это было ужасное время, когда, казалось, страна балансирует на краю пропасти, зная, что скоро, слишком скоро, мы все будем сброшены туда. В то лето платья стали ярче, они были кричащими, чего я давно не могла припомнить. Ритмы песен стали более быстрыми, люди смеялись громче, как будто старались заглушить звуки пушек за океаном. Чарльз знал, что должен привести свои самые исчерпывающие, обоснованные аргументы; нельзя оставлять ни одного вопроса без ответа, даже самого болезненного.

Он начал речь, перечислив три силы, которые, по его мнению, агитировали за войну: англичан, по вполне очевидному желанию выжить, администрацию Рузвельта, которая хотела использовать войну, чтобы увеличить свою власть.

– Нетрудно понять, почему евреи хотят свергнуть нацистскую Германию, – продолжал он, переходя к третьей силе, и я почувствовала, как напрягся мой желудок. Сидя в крошечной гостиной дома, который мы снимали на Марта Вайнъярд – пришлось покинуть Лонг-Айленд, где мы больше не могли гулять по берегу океана, поскольку на нас со всех сторон сыпались оскорбления, я слушала мужа по радио. Его голос был твердым и уверенным.

Прочитав наброски его речи, я умоляла его переписать ее.

– Ты заходишь слишком далеко. Хочешь, чтобы все считали тебя антисемитом? Но ведь это неправда. – Или правда? – захотелось мне спросить, но язык не повернулся.

– Ерунда.

– Чарльз, только упомянув о евреях, ты поставишь себя на одну доску с Гитлером и нацистами. Ты не понимаешь, что сейчас творится. Тебя обвинят в пропаганде антисемитизма. Послушай меня! Хотя бы один раз послушай то, что я говорю, – ты не представляешь, какими будут последствия.

Он покачал головой. Он настолько был захвачен своей миссией, что больше не нуждался в команде. Он снова устремился в одиночный полет, прямо в водоворот истории.

– Самая большая опасность для этой страны заключается в ее огромной собственности и влиянии нашего кино, прессы радио и правительства, – продолжал он свою речь по радио, говоря о евреях, – мы не можем позволить страстям и предрассудкам другого народа привести нашу страну к краху.

Другой народ. Евреи – вот кто для моего мужа был другим народом. Не таким, как он. Даже если он не имел этого в виду, понять его можно было именно так, и теперь уже было слишком поздно. Я тут же подумала о Гарри Гуггенхайме, нашем преданном друге и прекрасном человеке.

Он уже год назад перестал отвечать на наши телефонные звонки.

Я выключила радио, слишком взволнованная, чтобы слушать дальше. Внезапно я вспомнила о детях и вскочила. Где они? Я страстно захотела прижать их к себе и почувствовать, что они в безопасности. После того как я убедилась, что мальчики спокойно играют в своей комнате, а Энси мирно спит в кроватке, я заперла двери и захлопнула окна, как будто стараясь защититься от несчастья.

Но имело ли это несчастье вид высокого мужчины с ясными глазами и непоколебимым чувством собственной правоты, я еще не решила.

Общественное негодование после речи Чарльза было таким сильным, что его сторонники почти разбежалась. Вообще-то это уже не имело особого значения. Вскоре произошло событие, которое было более важным, чем даже речь моего мужа. В один страшный день газеты вышли с заголовками, более истеричными, чем после его перелета через Атлантику и после похищения нашего сына.

Пёрл-Харбор. Когда мы собрались у радиоприемника, Чарльз мог только выразить удивление, что у японцев есть авиация такого дальнего действия. Мир сразу же стал другим. Первый американский комитет был расформирован после того, как Чарльз призвал всех американцев объединиться, невзирая на прошлые разногласия; он признал, что на нашу страну произведено нападение и, естественно, следует ответить ударом на удар.

Потом он позвонил в Белый дом и сказал, что готов явиться на службу, даже признал в разговоре с секретарем, который отвечал ему по телефону, что его недавние политические взгляды могут вызвать осложнения, – горькая пилюля, которую ему пришлось проглотить, но сделал это мужественно, как делал все остальное. Однако, сказал Чарльз, он надеется, что разногласия будут забыты ради блага страны.

Ожидая ответа, Чарльзу пришлось отвечать одному бесцеремонному репортеру по поводу роспуска Первого американского комитета. Он ответил, что огорчен за свою страну. «Несчастье, – добавил он, – что люди белой расы воюют друг против друга в этой войне, когда главный враг – это «азиатское влияние». Его желанием было каким-то образом договориться с Германией и вновь объединиться с ней против Японии, Китая и России. Он завершил свою речь, снова заявив о своем желании воевать за свою страну. «В первую очередь я американец», – сказал он, и я поморщилась.

Вскоре после этого он получил ответ из Пентагона. Его просьба о приеме на военную службу была отклонена. На время войны услуги бывшего полковника Чарльза Линдберга не требовались.