Цыганские сказания (СИ) - Мазикина Лилит Михайловна. Страница 60

Спугнул ли платочек монахов или навёл их на мысль?

— Нет её. Только мешок.

Какие странные голоса... Такие и пропитыми не назовёшь — одно клокотание. Будто отвыкли говорить. И перед каждой фразой — вдох, длинный, трудный.

— Где же она... Выйти не могла...

— Не могла. Некуда тут выйти.

«Пусть они не найдут меня... Пусть не найдут...»

Странно, но страха нет совсем. Только ощущение дурного, душного сна, не больше. Может, я и правда сплю? И даже не на сеновале. А в машине.

«Айнур, милая, пусть не найдут...»

А надолго ли у меня после такого-то удачи осталось?

Незнакомо, противно ноет внизу живота.

— Вилы неси... сено ворошить. Тут она. Живым пахнет.

— Пахнет. Запах странный.

— Живой.

— Живой. Но странный.

Что же делать? Ведь правда сейчас вилами тыкать будут. И с места мне не двинуться: всё сено с меня посыпется. Хватит ли удачи и от вил увернуться, и незаметной остаться? Ох, как не хочется проверять-то... И все мысли, как назло, отшибло. А что это тогда у тебя в голове пищит? Мысли и пищат.

Да ведь тот, что наверх полез, один здесь сейчас. Один мертвец. Одна струна в кармане. Вот тут не осторожность нужна. Тут надобно скорость.

— Га! — рычит тот, сверху, углядев, как я выпрямилась и под салопом шарю. — Га-а-а!

Аж скатывается, как торопится. Руки тянет. А мы по рукам — серебром! А по лицу — серебром! Нравится?! Ещё, ещё на! Дверь всё ближе, успеть бы, пока с вилами другой не вернулся.

Дьявол и бесы, его приспешники! Не успела!

Почти по наитию я со всей дури бью ногой по древку вил — пока острия в мою сторону не наклонились — и умудряюсь выбить из неуклюжей руки, больше похожей на клешню.

Ой, маловато серебра для двоих-то...

А, нет. Хватит. Ожерелье, оказывается, не только на пояс или руку перемещаться умеет — монеты облегли мои пальцы в три по три ряда серебряным кастетом. Ногой по коленям со всей дури, ну вот, теперь и до лица дотянуться — на — чуть себе кисть не выбила, но у мертвяка всмятку нос и губы, и он отшатывается. Второй, с тупостью трактора подошедший снова, получает опять струной. Вот по мне ударь такой стрункой — ну, красный след останется. У мертвяка кожа буквально лопается, взрываясь тёмной, маслянисто-блестящей при луне жидкостью.

Луна-луна, цыганское солнышко...

Я бегу к воротам со всех ног. Бьются на цепях собаки, давясь, захлёбываясь лаем. По счастью, ключей не надо, тоже две задвижки — а мертвяки уже на улицы высыпали, ко мне бегут. Бойко так. Им-то дышать не надо. Не запыхаются.

Я выбиваю плечом застрявшую — не смазана — створку, чуть само плечо заодно не выбив, и вываливаюсь на дорогу. Только не к городу, там сорокопуты. Дорога дальше ныряет в лес, туда и бегу.

В отличие от Марчина и вампиров, большинство мёртвых жрецов — а это, видимо, они тут окопались — не так уж быстры, совсем как люди, а я всё же «волчица». Если бы не салоп, уже бы оторвалась, а так пока просто удаётся держать дистанцию. Только вот я могу устать, а они — нет, и дыхалку могу сбить тоже только я. Сколько же мне бежать? Я уже в лесу. Хоть бы одна тропинка вбок — вся обочина густо засыпана валежником. За спиной всё бегут. Мной явно намерены поужинать сегодня. Или я неправильно поняла того, второго, и всё ограничится жертвоприношением? Кровь в висках стучит десятью барабанами. Кажется, сосуды сейчас лопнут от такого напора.

Тропинка, наконец, находится — но только потому, что какой-то мужик, высокий, светлобородый, стоит на ней, откинув скрывавший вход валежник. Может, тоже мертвец. Но он один, а их много, и я выбираю юркнуть мимо него. Меня хватает пробежать ещё метра три, и тут ноги отказывают, я просто падаю на мёрзлую грязь.

Мужик опускает валежник обратно и пятится, не спуская глаз с дороги. Несмотря на погоду, на нём из верхней одежды только овчинный жилет мехом наружу. Рубашка и штаны тёмные, темнее жилета, а снизу какие-то... мохнатые валенки?

Мужик встаёт за дерево, не отворачиваясь от дороги. Топот всё ближе. Луна светит ярко, глаза тех, что проносятся мимо входа на тропу, кажутся белыми, сверкающими... Словно в странном фильме. Не могу понять, сколько их пробегает, двадцать ли, тридцать, но они пробегают, и я от облегчения даже на спину откидываюсь. Даже если мужик окажется насильником, всё, наверное же, не людоед. А пока он для развратных действий будет меня разворачивать из шушуна, я уже отдышаться успею.

С земли бородач кажется здоровенным, как одна из елей вокруг. За пояс у него заткнута палка, даже не оструганная, кажется, а просто отполированная руками. На дубинку не тянет, для кнута не хватает кожаного «языка». Палка, и всё.

То, что казалось мне валенками, с такого близкого расстояния выглядит как очень волосатые ноги. Настоящая шерсть: длинная, коричневая. И когти длинные. Чёрные. Медвежьи такие когти.

Что-то нехорошо мне. Не потерять ли сознание? Пусть меня хоть убьют, но так, чтобы я не видела, а? Как только это сделать нарочно?

Мужик присаживается на корточки и осматривает меня очень странным образом: сдвигает платок, трогает пальцами волосы, потом касается шеи, там, где пульс. Потом салоп расстёгивает понизу и осторожно кладёт руку на живот. Ой, только не ещё один любитель нерождённых детей на ужин! Или... Что он делает? Как приятно — боль утекает, как вода из разбитой крынки.

Да это же леший дядька, Лилян! Только местный, польский.

Ну да. Так скоро окажется, что и мавки существуют.

Про леших дядек у цыган есть много сказок. Они являются в виде красивых высоких мужчин. Больше всего на свете детей любят, не могут, когда их кто-то обижает: тогда украдут, и не найдёшь. Часто помогают цыганам и, конечно, «волкам». Чуть ли не первое, что цыганята спрашивают «волчицу» — «Ой, а лешего дядьку видела?»

Теперь будет что ответить. От облегчения я даже смеюсь. Голова становится пустой и лёгкой, как пузырик, а руки и ноги, наоборот — тяжёлыми, но тяжесть эта такая сладкая, уютная... Странно, что дядька не чувствует её — на руки поднимает легко, как пушинку. Грудь у него широкая и даже тёплая, и меня охватывает дрёма не дрёма, сон не сон... Чёрные блестящие ели плывут мимо и мимо; каждая иголочка сверкает в лунном свете. А потом оказывается, что грудь не только широкая, но и мягкая, и руки мягкие, и качает ощутимей.

— Кто это? — резко спрашивает женский голос. Такой знакомый... действительно, кто это?

Тот, что несёт меня, не отвечает. Он входит в хату — как здесь тепло! Кладёт меня на что-то совсем широкое и совсем мягкое, и я вижу, что у него нет никакой бороды, и не такой уж он высоченный, и вообще это Адомас.

Ахает Никта, бегает, бегает, бегает по хате. Помогает меня раздеть до кофты и нижней юбки.

— Откуда у неё этот платок? Где ты её нашёл?

— Литовцу лес помогает.

Одуряюще пахнет травами. Полотенце холодное, почти ледяное, но странно, его прикосновение ко лбу и щекам приятно.

— Ты откуда здесь взялась?

— Ещё спроси, какой леший меня принёс, — я смеюсь, и смех такой же пустой и лёгкий, как голова. — Дай поесть, а? Я последний раз в Бялой-Подляске ела. Пирожки...

— Не говори мне, что ты ночью отправилась с города в лес!

— Не скажу. Ночью я ночевала. Там посёлок... Слушай, ну и места у вас! Количество сказочных персонажей на квадратный километр — ну, как вшей на детях с фабричного района. Никта, я есть хочу, не могу, а?

— Слышала, слышала я. Адомас картошку поставил вариться.

— Никта, там целый посёлок мертвецов, и никто ничего не замечает! Я такая «А-а-а-а!». Они такие «У-у-у-у!» Они меня на сеновале сначала заперли, а потом сверху бревно, что ли, какое упало...

— Но твоей головушке и бревно оказалось нипочём, да?

— Да я как бы... не лежала. Я портила сено в уголку.

— Воистину, дуракам и детям везёт.

— Особенно моему ребёнку... Никта, я беременна, знаешь?

В неровном свете керосиновой лампы лицо у неё — медное. Неубранные волосы витают вокруг чёрным облаком.