Дочери Волхова (СИ) - Дворецкая Елизавета Алексеевна. Страница 59

Когда у нее появилось время все обдумать и осознать, что она натворила, ее охватил такой ужас, что Дивляна невольно закрыла глаза, будто это могло помочь ей не видеть. Самое страшное, что только может приключиться с человеком в земной жизни – изгнание из рода, разрыв с родичами и чурами, потеря своего места в белом свете, – она навлекла на себя сама, по доброй воле. Она лишилась рода и опозорила его своим бегством – своим непокорством и своеволием, а еще тем, что заставила отца нарушить слово, данное полянам. И чем выше ее род, тем сильнее позор. А она осрамила всех своих предков: и с Волхова, и с Ильмеря. Потеряла все: поддержку и чуров, и тех, кто с детства окружал и любил ее. Если бы она умерла, родные хотя бы вспоминали ее с любовью, но она отторгла себя от них, и они постараются не произносить ее имени, думая о ней с негодованием и презрением…

– Да, сами боги меня заставили бежать! – пытаясь оправлаться, говорила она Добролюте. – Ведь если бы иначе, если бы я своей волей, они бы меня отвергли и Огнедевой не избрали бы! И огонь бы Лелин не загорелся, будь я недостойна!

– А коли так, чего же тоскуешь?

– Я… Чего же судьба моя хочет? – в отчаянии воскликнула Дивляна. – Мечусь, будто лист сухой на ветру: то за Вольгу меня ладят, то за Асколька полянского, а то вдруг боги избрали, и все женихи побоку! В чем же моя настоящая-то судьба?

– Эх, горлинка моя! – Добролюта вздохнула и сжала ее узкую белую руку своей загрубелой и загорелой рукой. – Люди внуков женят, а судьбы своей понять не могут. У тебя еще вон сколько времени впереди.

Добролюта привязалась к девушке, которую боги сами привели к ней. Но будь Дивляна ее родной дочерью, что она сказала бы ей? Ведь что-то дало ей силу решиться на это – покинуть свой дом и своих чуров. Покорность своему роду – это важно, на этом держится устойчивость и сохранность человеческого мира. Но мир застывший, не растущий, обречен на гниение и умирание – ведь неподвижным бывает только мертвое. А Добролюта знала, что именно это непокорство иной раз дает силу сделать шаг вперед. К добру этот шаг приведет или к худу – знают только боги, но это шаг прочь от неподвижности и разрушения. Однако пока совсем не ясно, чего же хочет судьба от дочери Домагостя.

Даже Велем изменился. Он целые дни проводил вместе с Городишиными сыновьями, помогал им заканчивать сенокос, ездил с ними на охоту, не только стремясь помочь гостеприимным хозяевам, но и не желая оставаться с сестрой. И вернувшись, он держался по-другому: строже, суше и холоднее. Он, ее родной брат, ее ближайший товарищ, защитник, помощник, хранитель ее детских и девичьих тайн, ее опора во всякой беде… Какими мелкими и смешными казались теперь ее прежние девичьи беды! Но Дивляна не винила его за это охлаждение. Изменилась она сама, стала чужой для него.

На самом деле Велем просто не знал, как ему теперь с ней быть. Он отчаянно злился на сестру за тревогу, трудности и позор, который она навлекла бы на род, если бы ее побег удался, но еще сильнее гневался на Вольгу, задурившего ей голову и сманившего на это дело! Он не мог взять в толк, как на такое могла решиться его сестра, его Дивляна, Искорка, как звала ее мать. У нее, конечно, всегда ветер в голове свистел, но она была своя, родная до последнего золотого волоска, и не получалось представить ее среди изгоев, отторгнутых своим родом и родом человеческим. Среди тех, кто становится волками-оборотнями, уходит в звериный мир. И не меньше самой Дивляны он изводился мыслями о том часе, когда привезет ее домой…

Приближался Перунов день, за которым следует жатва. В ожидании ее предстояли Зажинки – не столько настоящее начало уборки урожая, сколько обряд, привлекающий благословение богов на это самое важное в году дело. Прошло новолуние, в небе появился тоненький серпик молодого месяца – словно сами боги вручали жницам их орудие труда. Это было удачное предзнаменование: если жатва начинается на растущем месяце, то и урожай будет возрастать и получится богатым.

Под песни, прославляющие Перынь, Перуна и Велеса, извлекли священный серп, который хранился в святилище и пускался в дело лишь несколько раз в году – на Зажинках и Дожинках и считался орудием самой Матери Урожая. Серп, завернутый в особый рушник, несли впереди шествия, направлявшегося на ближнее ржаное поле. За Мечеборой, держащей серп, следовала Добролюта с караваем хлеба и солью в деревянной солонке, а за нею все женщины Словенска, одетые в лучшие сряды, полыхающие всеми оттенками красного, похожие на ожившее маковое поле. Близился вечер, дневная жара утихла, и красное солнце, клонящееся к закату, придавало всему действию особую торжественность.

С первым снопом, украшенным цветами и лентами, жницы явились к Перыни, где их уже ждали все прочие родичи, тоже одетые нарядно. Мужчины держали кабанчика, предназначенного в жертву. Первый сноп возложили на жертвенник Перыни, обрызгали его кровью зарезанного кабанчика, потом тушу разделали и принялись жарить.

Дивляну посадили на почетное место, и она немного развеселилась, видя вокруг радостные лица. Начинался сбор урожая – самое важное время в году, самое трудное и радостное. Она оглядывалась, выискивая глазами Вольгу, но заметить его ей так и не удалось. Она не знала, пришел ли он на праздник. Двоюродные и троюродные братья из Велемовой дружины плотно обступили ее, чтобы не дать ей хотя бы бросить взгляд на своего неудачливого жениха, не то что заговорить с ним.

Вольга и правда был на празднике: сам старейшина Вышеслав послал за ним Прибыню, а Любозвана старательно расчесала спутанные кудри любимого брата и приготовила ему выстиранную рубаху.

– Вон она, красавица наша! – приговаривал Прибыня, показывая Вольге на Дивляну, которую возле огня перед идолом Перыни было хорошо видно. И теперь она показалась Вольге побледневшей и грустной, но даже более красивой, чем раньше. – Солнцева Дева! Благословение наше! И то сказать, не всякий раз в роду такая красавица сыщется! Истинно благословение богов на ней!

Вольга отворачивался: свояк будто нарочно растравлял ему сердце.

– А ты что же – забыть ее не можешь? – Прибыня вдруг наклонился к его уху.

– Забыть? – Вольга метнул на него мрачный взгляд.

По лицу его было видно: забыть ее невозможно.

– Вижу я, парень, тебе без нее жизнь не мила, – продолжал Прибыня. – Ступай к бабам, жена! – бросил он Любозване, которая, чуя приближение важных событий, держалась возле них и все оправляла Вольге то рубаху, то пояс, то волосы. – У нас тут важный разговор, не для твоих ушей.

Любозвана покорно ушла, но не к бабам, яркой красной толпой обступившим жертвенник Перыни, а к белой стайке девушек.

Остряна, зорко наблюдая за ними, все поняла по одному взгляду невестки и короткому кивку. То, чего они ждали уже несколько дней, начиналось…

– Слушай, родич, что скажу, – говорил тем временем Прибыня почти в ухо Вольге, незаметно оглядываясь, не слышит ли кто. – Я и сам не так давно парнем был неженатым, помню, как оно. Невесту ты себе выбрал такую, что лучше и не придумаешь. Вижу, тяжело тебе, да и ей не лучше, любит она тебя. Разлучить вас, а ее в чужую землю отправить – зачахнет от тоски, не вынесет, вот и не достанется никому, Кощею одному.

– Да ну тебя! – Вольга в досаде вырвал рукав, за который свояк его придерживал. – И так мне тошно, то ли убить кого хочется, то ли на первой осине повеситься. Чего ты мне душу травишь?

– Да не травлю! Помочь я тебе хочу! Ты же мне родич, и жена пристает: помоги да помоги! На то мы и породнились с вами, чтобы во всем быть заедино. Смекаешь, к чему веду?

– К чему?

– Поможем мы тебе твою невесту в Плесков увезти!

– Что? – Вольга переменился в лице и подался к свояку, не веря услышанному.

– В ушах звенит – не разбираешь? – Прибыня усмехнулся. – Помогу тебе, как брату, невесту твою отбить назад и в Плесков увезти. Если не сробеешь…