Роксолана. Страсти в гареме - Загребельный Павел Архипович. Страница 28
А что теперь? Что?
Да будут прокляты все законы, установленные этими меднолицыми султанами!
Дамат
Где найти верного и одновременно способного? Сулейман первым из султанов поднял должность великого визиря на высоту чуть ли не султанского трона, надеясь, что этим возвеличит власть падишаха, словно бы усилит ее. Как на небе солнце и луна ходят в паре, так и на земле возле султана должен был ходить человек, который отражал бы сияние своего властелина, не давая ему впустую рассеиваться в пространстве. Казалось, что верный Ибрагим будет незаменимым спутником на всю жизнь, но тому захотелось самому стать солнцем, луной быть надоело, считал это унизительным и умаляющим его достоинство, — Ибрагима пришлось убрать. А где взять луну для своего султанского неба, чем заполнить пустоту, которую сам создал и которая всем видна? Аяз-паша не был светилом. Какой-то темный клубок на небосклоне власти, без сияния, без разума, одна лишь верность.
После смерти Аяз-паши великим визирем стал Лютфи-паша, настоящий османец, к тому же султанский зять, он имел преимущество и над восьмидесятилетним евнухом Сулейман-пашой, и над свежеиспеченными визирями Рустем-пашой и Хусрев-пашой, вчерашним румелийским беглербегом. Все, кроме Лютфи, были рабами, чужеземцы — эджнеми, люди неполноценные, случайные, и он, презрительно морщась, назвал зал заседаний визирей Куббеалты невольничьим рынком. Не боясь присутствия самого Сулеймана, великий визирь без всякой видимой причины процитировал слова сына Руми Султана Веледа: «Безродные будут великими, а должности самые значительные достанутся людям ничтожным». Султан по своей привычке сделал вид, что не слышит, визири вынуждены были молчать. Только Рустем пробормотал себе под нос: «И я был бы таким умным, ездя на султанской сестре, как на лысой кобыле».
И неожиданно — свадьба Рустем-паши с султанской дочерью Михримах, и в диване стало сразу два царских зятя.
Лютфи-паша, то ли поддавшись науськиваниям жены своей Хатиджи, то ли без чьих бы то ни было наговоров, вопреки своему довольно острому уму, загорелся желанием превзойти Рустем-пашу, который, недавно приехав из далекого Диярбакыра, с такой решительностью нырнул в недра Стамбула, нырнул с голыми руками, уже имея в руках султанскую дочь.
Лютфи-паша приписывал Рустему качества, которых у него никогда не было. Первоначально тот руководствовался вовсе не намерением во что бы то ни стало выслужиться, выскочить наверх. А просто поддался привычке, выработавшейся в нем в то время, когда он сидел в далеком санджаке, полном непокоренных племен. Там всегда что-то бурлило, горело, бунтовало, восставало. И молодой санджакбег, проклиная все на свете, хватал своих головорезов и бросался туда, где был самый большой огонь, самая большая схватка, самая большая заваруха. Когда прибыл в Стамбул и увидел пожар, не раздумывая, кинулся туда, вовсе не предполагая, что добудет из огня и пламени не только хвалу, но и жену. Сам удивлялся своему успеху, мрачно насмехался над самим собой: «Молодец стремится туда, где родился, собака туда, где будет сытой». Про Лютфи-пашу он сказал, как только засел в диване между тремя другими визирями, за спиной которых стояли целые кладбища и текли реки крови: «Сквозь увеличительное стекло он мог бы показаться даже величественным».
Каждый из визирей размахивал саблей чуть ли не с детства. И вот домахались до самого султанского дивана, а у этого костистого босняка только и заслуг было, что умел угодить Сулейману, седлая его коня, а теперь ко времени прискакал на стамбульский пожар, чтобы выхватить из жара и пыла дочь самого падишаха.
Великий визирь Лютфи-паша со всей несдержанностью, которая была присуща ему в делах разумных и делах дурных, погрузился в темные глубины столицы, оттесняя и главного кадия Стамбула, надзиравшего за порядком в городе, и эфенди румелийского беглербега, поставленного для надзора за кадием. Мусульманская душа великого визиря пришла в ужас от зрелища стамбульского дна. На диване Лютфи-паша, воздев руки, восклицал:
— О шариат! О вера!
Он обнаружил, что шариат нарушается постоянно, повсеместно, преступно. В участке Коджа Нишаджи варили бузу, которой упивались правоверные. В Псаматье была целая улица, Шаран Сокаи, где непристойные танцовщики — кьёоребе — завлекали правоверных в бузни, там же тайком продавали пьянящую гамиз ве арак и между пьяницами — о Аллах! — с утра до поздней ночи вертелись гулящие женщины! Субаши, который должен был наблюдать за порядком, возле мечети Эюба укрывал преступников, потаскух, всюду бесчинство, вино, разврат.
Сулейман-паша и Хусрев-паша молча прикрывали веками глаза, то ли разделяя возмущение великого визиря, то ли пропуская его слова мимо ушей. Рустем откровенно насмехался над такой рачительностью визиря Лютфи-паши. Нужно быть последним дураком, чтобы поучать самого султана только потому, что ты женат на его сестре. Между султанами нет родственных уз. Имей только голову на плечах! Все знали, что бузу варят испокон веков, потому бузни были разрешены султаном и для надзора над ними выделен шехир субаши. Знали, что по Стамбулу развозят в бурдюках вино, которое имели право пить и продавать только иноверцы, платившие султану особый налог. А уж если человек платит налог и укрепляет государство, то пользы от него больше, чем от визиря, подрубающего ветку, на которой сидит. Рустем привел хадис: «Бог сдерживает большее число людей благодаря султану, чем благодаря Корану». Но этим рассердил Лютфи-пашу еще сильнее.
— Думаешь, если спишь с султанской дочерью, тебе позволено топтать все святое? — кричал великий визирь.
— Да какое там спанье! Не до жены мне было, — невесело отшутился Рустем. — Во время свадьбы гашник так завязал мне шаровары, что я целый месяц не мог исполнить свой долг…
— Я не позволю смеяться в диване! — наступал на него разъяренный Лютфи-паша.
— Да разве я не знаю, что это грех? Туркам некогда смеяться — они должны воевать.
Лютфи-паша свирепствовал не только в диване. В Стамбуле начался настоящий ад. Суда, привозившие вино из Мореи и Кандии, сжигали вместе с экипажем. Пьяницам заливали глотки расплавленным свинцом. Жен-изменниц зашивали в кожаные мешки и бросали в Босфор. Мужчин, уличенных в прелюбодеянии, казнили без суда. Вылавливали гулящих и публично дико издевались над ними. Лютфи-паша дошел в своей чрезмерной услужливости до того, что составил список прославленнейших проституток Стамбула и передал его султану. Султан не верил собственным глазам: Араб Фати, Нарин, Карат, Нефесе, Этли Асес, Маруфе Камар, Батаглу Гинич. Как смеет этот человек утомлять пресветлые глаза падишаха какими-то низкими именами? Может, он перепутал султанский диван с театром Кара-Гьёз, где имам, хатиб, муэдзин и бекчи всегда собираются вместе, чтобы поймать неверную жену? Гнев и презрение султана были столь безмерны, что он не захотел даже видеть великого визиря, а передал Хатидже, чтобы она уняла своего мужа. Вот тогда Лютфи-паша и набросился с кулаками на султанскую сестру, от которой его с трудом оттащили евнухи.
На диване государственную печать у Лютфи-паши отобрали и передали евнуху Сулейману-паше. Рустем стал вторым визирем. Лютфи отправили в пожизненную ссылку, и Хатиджа снова стала то ли вдовой, то ли разведенной.
Так в диване оказался только один султанский зять, и с тех пор уже никто за глаза не называл Рустем-пашу иначе, как только дамат-зять. Его возненавидели вельможи, янычары, простой люд так же, как когда-то ненавидели Роксолану, приписывая ей колдовские чары. Теперь злым волшебником считали уже вчерашнего конюха. Говорили: «Спит на конюшне, а во сне видит себя великим муфтием». Все это доходило до него, он смеялся: «Не великим муфтием, а великим визирем. Переделаем туркам пословицу, ибо разве у них не начинается все с коня и конюшни? Конь всегда впереди воза, султан — впереди люда, следовательно, султан, как конь, а конюх если и не впереди султана, то уж рядом наверняка». Поэты писали и распространяли о нем едкие эпиграммы и сатиры. Рустем навеки возненавидел поэтов и любое письмо с укороченными строчками. «Пустые слова чрева не наполнят», — презрительно цедил он сквозь зубы. Его не любили, но боялись, потому что он никого не щадил, и горе было тому, кто попадал Рустему на язык. Этот человек не знал доброты, не ведал жалости, не верил в красоту и, может, в самого Бога, знаясь только с шайтанами.