Роксолана. Страсти в гареме - Загребельный Павел Архипович. Страница 64

Перебирала годы, проведенные в неволе, в золотой клетке султанского дворца, видела себя несчастной девушкой, которая пыталась пением и танцами отгородиться от ужасов жизни, покорив молодого султана своей игрой и привлекательностью. Потом стала отборной самкой, которая каждый год дарила падишаху по сыну и стлалась на зеленых покрывалах его ложа, будто молодая трава, которую топчут и топчут с безжалостным наслаждением. Наконец мудрость, которая всегда была с нею, мудрость, посеянная еще в родительском доме, восторжествовала и начала давать щедрые плоды, а плоды мудрости бывают и сладкие, и горькие. Ей выпало испить до дна чашу горечи. Что ж, она не испугается, не отступит. По ночам мы блуждаем по кругу и сгораем в собственном пламени. Проклинать врагов? «Да исчезнут, как вода протекающая… Да исчезнут, как распускающаяся улитка; да не видят солнца, как выкидыш женщины». А что проклятье? Ветер, который летит и не возвращается. Она и сама теперь как дуновение ветра, как всплеск мысли во тьме небытия — не станет ее, а мысль будет жить, будет биться, взлетать над всем сущим на невидимых крыльях ее страданий и любви ее сердца.

Неожиданно для самой себя Роксолана хлопнула в ладоши и служанке, которая появилась в покое, велела принести письменный прибор. Потом тут же забыла о своем велении, долго купалась в теплой розовой воде, разглаживала перед зеркалами еле заметные морщинки в уголках глаз, медленно водила ладонями по своим шелковистым бедрам, любовалась стройными, крепкими ногами. Постарайся обрести ноги, которые помогли бы тебе спастись в день Страшного суда. Смех и грех! Неужели она должна умереть еще сегодня? И больше не будет жить это тело, словно гиацинт из одиноких султанских снов; и это лоно, словно топаз огненный; и эти глаза, словно сапфиры немощи и боли; и эти уста, словно холодный рубин? Зато освободится ее душа, вознесется, словно бриллиант, что был брошен в грязь улиц и дорог, а потом поднят оттуда рукой высочайшей. Слышишь, султан? Разводи костры, чтобы высушить свои барабаны, промокшие от слез, пролитых по убитым тобою, слез женских и детских, слез земли, неба и самого Бога! И я тоже сгорю на этих кострах, и только наша любовь, пережив все твои преступления, посетит нас во тьме наших могил!

Горько улыбаясь, шептала Роксолана слова древнего арабского поэта: «О друзья! Видали ль вы когда-нибудь в жизни жертву, которая плакала бы от любви к убийце? Мы оба плакали или готовы были заплакать от любви друг к другу, и ее слеза скатилась раньше, чем моя».

Только теперь вспомнила о своем намерении написать султану и испугалась, что не успеет. Разбрызгивая воду, оставляя на мраморном разноцветном полу мокрые следы маленьких, узких ног, отстраняя служанок, которые бросились ее вытирать, нагая выскочила из купальни, съежилась на диванчике в своем обновленном зодчим Синаном покое (перед смертью, перед смертью!), отправляя свободной левой рукой сладкие орешки в рот, начала торопливо писать, не заботясь о стройности слога, лишь бы только сказать мрачному человеку в золотой чешуе все, что она хочет ему сказать. В этих словах изливался весь ее дух, который утончался, обострялся и закалялся в противоборстве с величайшим врагом ее жизни, с врагом, которого слепая рука судьбы сделала ее самым близким человеком:

Мое отчаянье, враг мой беспощадный!
Ядовит твой дух и пагубны все силы.
Дьявол или Бог помощники твои,
Усилия любые разбиваются о твой отпор.
Ты грозный, сильный, желанный и дорогой
В любви ли, в ненависти — все едино.
На расстоянии руки иль в дальних странах
Меня ты держишь, будто зверь несчастную добычу.
Знаешь обо мне больше, чем все на свете боги,
Ибо окружил меня глазами всюду,
Не скрываю я ни слова и ни вздоха,
Ни взгляда, ни печали, ни разочарования.
Знаешь мои ночи и ожидания,
Знаешь тропинки в садах и сны над морем,
Но, ослепленный могуществом, не видел,
Какая ненависть разрослась в моем сердце.
Преступник, убийца, фальшивый законник!
Нечестно собираешь дань и славу моих вздохов.
Спахии твои идут под грохот барабанов,
И рушится мир, как повергнутые горы.
Смеешься над моим Богом, над моими песнями и чуткостью,
Презираешь землю и все живое, кроме себя,
И не видишь острого копья в моей руке,
Занесенной над тобой безжалостно и грозно.
О враг любимый! Не могу я без тебя!
Глухими будут ночи без вздоха твоего,
Немыми и поседевшими дороги — без твоих шагов.
Небеса и воды будут темными без твоих глаз.

Долго сидела, уставившись в лист лиловой бумаги, испещренный ее почерком. И это ее отмщение? За обиды собственные, земли своей и всего мира? А какое ей дело до мира и какое дело миру до нее? Была женщиной, а женщине для полного счастья необходимо хотя бы иногда почувствовать слабость и беззащитность. Хотя бы перед лицом смерти. Взяла калам, дописала внизу: «Я хотела укрыться от солнца в тени золотого облака, но холодный ветер отогнал облако. Ваша несчастная Хуррем Хасеки».

Как была, нагая побежала к двери. Мертвые сраму не имут.

— Ибрагим!

Кизляр-ага стоял там. Уже стерег султаншу, чтоб не исчезла. Пусть глотнут шербет мести из чаши нашего могущества.

— Войди! — велела султанша кизляр-аге.

Даже главный евнух вынужден был закрыть глаза от ослепительного сияния тела Роксоланы. Не осмеливался взглянуть на то, на что никто на смел взглянуть, не рискуя потерять голову.

Она запечатала письмо своей печатью, вложила в руку кизляраги.

— Отнеси его величеству падишаху! И не мешкай! Я хочу быть еще живой, пока султан будет читать это.

Ибрагим молча поклонился. Будто не услышал ее последних слов или же не хотел заверять султаншу, что ей ничто не угрожает. Подметая ковер своей широкой одеждой, вышел из покоя.

Она оцепенело стояла на том месте, где отдала Ибрагиму свое письмо. Отдала все, что имела. Мир кончался для нее. Вот так заканчивается мир. Как молился ее отец в великий четверг на Страстной неделе? «Да молчит всякая плоть человечья, и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да не помышляет…»

А солнце, поднявшись над Босфором, рассыпало золотые брызги по ту сторону разноцветных окон, и Роксолана невольно повернулась лицом туда, и далекая, еще с детства улыбка появилась на ее побледневших устах. Внезапно отцовская церковь приплыла к ней из дальней дали, и смех прокатился по церкви, и задрожала золотая паутина в дальних углах, куда едва проникали слабые огоньки свечей, и сердце ее рванулось из груди — жить! Сердце, как ребенок, хочет всего, что видит, а видит оно жизнь. Солнце, небо, деревья и птицы на ветвях, даже этот холодный мрамор — все это жизнь. Неужели же не для нее и почему не для нее?

А к жизни был лишь короткий дворцовый проход. От покоев Роксоланы до пышных покоев Сулеймана.

Сулейман сидел в своем просторном помещении, вслушивался в журчание воды в мраморных узорах трехступенчатого фонтана, смотрел на положенные на колени свои старые большие ладони, удивляясь и ужасаясь одновременно, как они безнадежно пусты. Добыл столько земли, а единственной женщины не мог удержать. Перед глазами у него простиралась зеленая и холодная земля без ветров и без солнца, лунное сияние, вспышки зарниц, грозы, утренние росы — все это он помнил, как помнил мутные, ленивые славянские реки, болота и острова, всегда слишком узкие мосты, зайца, перебежавшего ему дорогу перед переправой, бесконечные дожди. Какие дожди он вынес! Потоки и потопы, конец света, захлебывался в этих дождях, как малое дитя в купели, как захлебываются словами неискренности косноязычные придворные поэты, содрогался от холодных прикосновений воды, но каждый раз согревался мыслью о женщине, которая ждет его где-то в столице, мечтал положить свою голову на ее грудь, напоминавшую ему двух теплых белых голубей.