Последнее лето в Аркадии - Перселл Дейрдре. Страница 97

— Судя по всему. — Затем тише: — Да, он при смерти.

— Вы не могли бы позвонить моему мужу? Телефон есть в больничной карте отца.

Я просила Джерри остаться с Томом, который совершенно не выглядел несчастным, глубоко травмированным ребенком. И все же рисковать и вызывать няню я не стала.

— Хорошо, миссис Бреннан.

— Я могу… повидать его?

— Конечно. Но приготовьтесь к тому, что он будет в полукоматозном состоянии. Однако он услышит то, что вы скажете.

Палату освещал лишь один потолочный светильник. Я села у его постели на стул и взяла отца за руку. Я чувствовала почти непреодолимый физический барьер, который стоял между нами всю жизнь. Привычные «привет» и «как дела» не могли передать моих чувств, а произносить другие слова, обращаясь к отцу, я так и не научилась.

«Поцелуй мамочку. Обещай ей, что будешь хорошей девочкой», — сказал мне когда-то отец в подобных обстоятельствах. Это было почти сорок лет назад.

Как я уже говорила, иногда с моим сознанием творится что-то странное. Порой мне трудно отделить реальные воспоминания от тех, что были созданы моим воображением. Однако картина последней встречи с матерью была подлинной. Я помню, как прошла в палату, пугаясь ее белизны и безликости. Я стояла у кровати умирающей, и ее иссохший силуэт под больничной простыней был чуть ниже уровня моих глаз. Мать с трудом повернула голову и посмотрела на меня. У нее было серое, обтянутое кожей лицо и запавшие, какие-то треугольные глаза, почти бесцветные, но лихорадочно блестящие. Меня испугали эти глаза. Не укладывалось в голове, что это тощее существо с незнакомым лицом и есть моя мама.

— Я буду хорошей девочкой, мама, — послушно прошептала я и посмотрела на отца.

— А теперь поцелуй.

Я поколебалась, затем закрыла глаза и торопливо прижалась губами к сухой, как бумага, щеке.

— Умница, — сказал папа, когда я выпрямилась и открыла глаза.

А потом случилось нечто невероятное. Мать, которая, как мне говорили, не могла уже ни говорить, ни двигаться, заплакала. Не вслух, как это делала я, но все же со звуком, таким тихим всхлипывающим писком, какой издавали колеса моего велосипеда. Слезы, мелкие и блестящие, выступили на нижних веках.

— Беги, Тереза, — подтолкнул меня в плечо отец. — Купи себе медовый леденец. — Он натужно улыбнулся и вложил в мою ладошку пенни.

Я сбежала, да. Но даже годы спустя вспоминание о последних слезах матери живо в моем сознании. Сначала по-детски ужасное, с годами оно стало наполнять все мое существо тоской.

Мне показалось, что рука отца чуть дернулась, и я взглянула на него. Лицо, бескровное, покрытое сеточкой морщинок, похожее в кислородной маске на физиономию обезьянки, было повернуто ко мне. Глаза полуоткрыты, зрачок виден не полностью. Но я могла поклясться: отец смотрел на меня.

Рука снова едва заметно шевельнулась. Было ясно, что отец безуспешно пытается что-то мне сказать. Я наклонилась к его губам, но не услышала ничего, кроме шелеста поступающего через маску кислорода.

— Я знаю, что ты хотел… остаться дома. — Мой язык отказывался произносить слово «умереть». — Но я рада, что ты здесь и я могу быть рядом. Прошу, если можешь, побудь со мной чуть подольше, папа.

Его рука снова дернулась, высвободилась из моей ладони, медленно поднялась к маске. Чуть приподняв пальцами прозрачный конус, отец беззвучно произнес:

— Хорошо, Тереза.

Но я видела, как он слабеет на глазах, чувствовала каждой клеточкой своего тела, что он уходит. Слезы уже подступали, держали за горло, рвались наружу. Я не желала, чтобы отец видел эти слезы.

— Отдохни минутку, я в туалет, — пискнула я. — Попудрю носик.

Он попытался улыбнуться. Я поправила ему маску, осторожно подвинув эластичные резиночки поближе к ушам, прозрачным, как папиросная бумага.

Я дошла до двери спокойным, размеренным шагом, но, оказавшись в коридоре, понеслась к туалету, зажав рукой рот. Я знала, что меня вот-вот стошнит. Когда я пришла в себя и вернулась в палату, отец был без сознания.

Он не умер в ту ночь, и следующей ночью тоже, но я оплакивала его так, будто он уже меня покинул. Навещая его, лежащего без сознания на больничной кровати, я просто сидела рядом, день за днем, и ждала.

Есть какая-то неизбежность в этих больничных ритуалах, в сидении у постели обреченного, в мерном писке приборов, в шарканье шагов за дверью. Когда умирала мама, я, конечно, не дежурила у ее постели, с ужасом следя, как постепенно жизнь покидает некогда здоровое тело. Мама умирала в дешевой больнице, в одной палате с еще пятнадцатью женщинами. И все же, несмотря на эту разницу в деталях, смерть всегда одна, для всех и каждого. Я ощутила это, сидя у постели умирающего отца.

Я помню каждую деталь тех дней.

«Мы попробуем еще один антибиотик, миссис Бреннан, вы не против?»

«Сестра, сестра, зайдите в палату, пожалуйста. Капельница уже пуста».

«Его глаза открылись на пару секунд. Как думаете, он меня слышит?»

«Сестра, вам не кажется, что его пальцы стали холоднее? Что это значит?»

«Ему больно, доктор?»

Вся эта череда вопросов маскировала лишь один главный — когда?

Но дни шли, я почти привыкла ездить в клинику, это стало ежедневной рутиной. Порой со мной приезжали Джерри и Джек, иногда Том. Почти каждый вечер ненадолго заскакивала Рита. Мэдди, которая уехала-таки к родителям, сказала, что может вернуться, спрашивала, не нужна ли помощь. Я поблагодарила и отказалась, пообещав позвонить, если она понадобится.

Три часа до смерти отца, как ни парадоксально это звучит, выдались самыми спокойными с того дня, как мое сознание смирилось с его скорой смертью. Дыхание выровнялось, интервалы между вдохами удлинились, сердце билось неторопливо. И хотя медсестра сказала мне на ухо, что это хороший знак, я инстинктивно поняла, что это не так.

Рита, взяв с меня слово звонить, если будут какие-то сдвиги, уехала к девочкам. Она по-прежнему была полна решимости избавиться от неверного мужа, и даже страдания дочерей не могли поколебать ее. Я поражалась ее стойкости.

В последний день я отослала Джека и Тома на такси домой. Было около четырех часов дня. Сама я дежурила в клинике с десяти утра, но для мальчишек и часа предостаточно. Конечно, они любили дедушку, но виделись с ним редко и в силу разницы в возрасте общались мало. К тому же дед был при смерти уже много дней, и дети успели привыкнуть к этому факту.

Джерри проводил у постели тестя все ночи, а днем отсыпался. На этот раз он приехал в восемь вечера и сидел вместе со мной у отца до девяти. В девять пришел врач и попросил нас ненадолго выйти из палаты. Это был обычный вечерний осмотр, так что мы не встревожились.

— Может, выйдем на улицу, глотнем свежего воздуха? — предложила я. У меня снова разыгралась чудовищная мигрень. Не считая коротких моментов дремоты, я толком не спала уже много дней, а перекусывала шоколадками и бутербродами.

— Конечно. — Джерри придержал для меня дверь. — Мне тоже будет полезно проветриться.

Мы присели на высокий бордюр у главного входа. За забором виднелся участок проезжей части, машин почти не было. Еще дальше новый забор и какое-то старинное здание с террасой, залитой красноватыми отблесками закатного солнца.

— Красиво, — заметила я со вздохом.

К воротам подкатило такси.

— Не возражаешь, если я закурю? — спросил Джерри, засовывая руку в карман.

— Может, пора снова бросать, пока не затянуло?

— Думаешь, мне нравится курить? Признаться, ненавижу себя за каждую выкуренную сигарету, но остановиться не могу. Постарался уменьшить дозу до десяти за день, но меньше никак не получается. — Он вытряхнул сигарету из пачки и прикурил ее от дешевой пластмассовой зажигалки.

Последнее время мы с Джерри разговаривали очень часто и подолгу, как не делали этого уже много лет. Муж старался не касаться темы наших отношений, словно опасался на меня давить. К тому же он знал, как глубоко я переживаю болезнь отца, поэтому не дергал. Но я видела, что он затаился и ждет. Внутри его шла трудная борьба. Несмотря на ту легкость, с которой он говорил о жизни для себя и своей семьи, уход с работы оказался для него непростым. Много лет ответственности и собственной нужности не так просто стереть из памяти. То, с каким рвением Джерри бросился ухаживать за моим отцом, лучше всего свидетельствовало о его неприкаянности без любимой работы.