Обман и желание - Таннер Дженет. Страница 39
Дина сделала глоток виски в надежде, что его обжигающий холод успокоит ее нервы, но тщетно — она ничего не почувствовала, кроме неприятного жжения в желудке.
Она ненавидела конфликты, неопределенность, ненавидела предательство, на которое пошел кто-то из ее служащих. Предательство потрясло ее до глубины души, отняв у нее уверенность в своих силах, причинив ей боль. Она знала, что не сможет уснуть, до утра будет перебирать в уме обстоятельства происшедшего. Она не могла поверить, что кто-то из людей, которых она знала и которым доверяла, мог сделать это. Улики давно были у нее перед глазами, но она пыталась не думать, что ее предали. Теперь же, когда все аргументы собраны воедино, факт самого настоящего вероломства уже нельзя было отрицать.
В бизнесе такое время от времени случалось, она знала это, но все равно не могла рассуждать хладнокровно. Знание не помогало. Ведь «Вандина» была продолжением ее собственной жизни, вот почему Дине казалось, что предали лично ее, и невероятная боль терзала ее душу каждую секунду.
Дининой ахиллесовой пятой была неспособность разделять свою жизнь и жизнь фирмы. У Вана же все получалось превосходно, он оберегал ее от потрясений, он сам разбирался со всеми неприятностями, давая ей возможность спокойно создавать новые коллекции. Дина даже иногда задавалась вопросом, сможет ли она выжить без него, не говоря уже о фирме и о ее творчестве.
«О Ван, как мне без тебя плохо! — подумала она. — Я должна выдержать все ради тебя, но я не знаю, как мне быть».
Но все же она была не совсем одна. Ведь у нее был Стив.
При мысли о нем она почувствовала, как тепло от виски начало растекаться по ее телу. «Господи, спасибо тебе за то, что ты послал мне Стива!» Он не мог еще управлять фирмой, для этого он слишком мало знал о бизнесе. Но даже сейчас она чувствовала в нем ту стальную целенаправленность и силу, которая была у Вана. Это успокаивало ее, давая ей уверенность в том, что она родила человека, так похожего на него. Она надеялась, что скоро сможет положиться на сына, как в прошлом на Вана.
Тепло от виски ушло, она снова отпила из бокала. Два образа слились воедино: Стив превращался в Вана, Ван — в Стива.
Она взглянула на портрет мужа в расцвете сил.
— Как жаль, что ты его сейчас не видишь, — заговорила она нежным голосом, но, не успев произнести эти слова, Дина почувствовала вину, как будто совершила кощунственный поступок.
Ван не хотел видеть Стива. Это Ван решил, что она должна остаться без сына. И все эти годы, несмотря на то что она горевала по Стиву, Дина никогда не спрашивала, почему Ван так решил, сейчас она тоже не спрашивала. Привычка была слишком сильной.
— Извини, Ван, я не это имела в виду. Ты был прав. Ты всегда был прав.
Его глаза смотрели с холста, глубоко посаженные, темно-голубые. Казалось, они гипнотизируют ее даже сейчас, после его смерти, и Дина уже не сомневалась, что все ее переживания не стоят ничего. Если бы можно было начать жить снова, она повторила бы все как было.
ДИНА
Ей было всего двадцать, когда она встретила Вана. Тогда она была без гроша в кармане и к тому же беременна.
Теперь она редко думала о тех темных днях; казалось, что все это произошло с кем-то еще, только не с ней. Но когда она все-таки возвращалась мысленно в то время, то со всей пугающей ясностью вспоминала, как ощущала себя тогда — беззащитной, загнанной, покинутой и совершенно одинокой.
Она думала о том, что, наверное, все не было бы настолько плохо, если бы она не росла такой «домашней» и не была бы так невероятно юна даже для своих двадцати лет. К тому же это было начало так называемых летящих шестидесятых. Никуда нельзя было деться — они уже начались.
Все-таки табу прошедших десятилетий отбрасывало на настоящее густую тень.
Жить с мужчиной до замужества все еще считалось унижением, а незамужней иметь ребенка — позором.
Эти представления были глубоко внедрены в сознание Дины ее матерью, Рут, воспитанной, в свою очередь, отцом-священником.
Отец Дины умер от перитонита, когда ей было семь лет.
«Божественное возмездие» — такую оценку этого события Дина однажды услышала от деда. После смерти отца Дина и ее мать покинули свой дом и переселились в разваливавшийся старый дом пастыря, где жили бабушка и дедушка.
Дине не понравился дом. Он был темный и затхлый, с бревенчатыми стенами, потухшими викторианскими каминами, над которыми на истлевших дубовых каминных полках были расставлены бесчисленные китайские украшения, и морковно-розовыми обоями, пожелтевшими от времени и сырости. Внизу полы были выложены каменными плитами, в отличие от гостиной, где черные лаковые половицы виднелись из-под выцветшего ковра, и от верхних комнат, где был настелен линолеум с разложенными тут и там половиками. Висело несколько зеркал, ясно показывавших, как мало здесь света. Зеркала отражали тщету и суетность жизни, как говорил дедушка. И не было там ни одной картины, за исключением замечательного огромного придельного портрета Джона Баньяна в спальне. Его глаза преследовали тебя, куда бы ты ни шел, так говорил дедушка, и Дина была уверена, что это чистая правда. Когда она собиралась созорничать, нервно оглядывалась через плечо и встречалась с немигающим взглядом Джона Баньяна.
Вполне естественно, что жизнь в доме подчинялась религиозным канонам, религия полностью главенствовала в нем, причем не та религия, восторженная и в чем-то показная, какую исповедовала, скажем, семья лучшей подруги Дины — Мэри. Нет, это было спокойное суровое существование во имя спокойного сурового Господа Бога.
В доме почти не было слышно смеха: дед всегда имел вид усталого, едва ли не святого человека, на плечах которого лежат все тяготы мира; бабушка лебезила перед ним, как маленькая робкая мышка, а мать перестала смеяться с тех пор, как отец Дины умер. Когда Линя смеялась, она чувствовала, что совершает кощунство, и быстро оглядывалась через плечо: не заметил ли Джон Баньян.
Так было в будние дни. По воскресеньям же все обстояло намного хуже.
Воскресенье означало двухразовое посещение церкви — утром и вечером. Дине было до смерти скучно сидеть на передней скамье, надев все самое лучшее, чтобы потом принимать знаки внимания, которые оказывали ей дамы, снисходительно похлопывая по плечу, чтобы поддержать хорошие отношения со священником, ее дедом. Она развлекалась тем, что слушала миссис Томас, которая распевала гимны своим гудящим меццо-сопрано и задерживала высокие ноты часто намного дольше, чем остальные; или она считала, сколько раз кашлянет старый мистер Генри, или даже наблюдала, как блестела на солнце слюна, вылетавшая вместе с проповедью у ее деда, стоящего за кафедрой прямо перед Диной.
Тягостны были часы между службами и после них. Практически любое занятие, скрашивавшее жизнь, было запрещено, так как день предназначался лишь для богослужений. Чтение не разрешалось, если только она не бралась за Библию или библейские истории, шитье не разрешалось, вышивание не разрешалось. Игра в карты, конечно же, не разрешалась, дед был очень против карт, называя их «проделками дьявола».
Однажды, застав Дину за картами, он конфисковал колоду и швырнул ее в огонь огромного викторианского камина. Сквозь наворачивающиеся слезы Дина смотрела на коричневые свернувшиеся бумажки до тех пор, пока их не поглотило пламя, представляя, как адское пламя поглотит ее, если она ослушается Господа Бога в этот священный день. Радио, или транзистор, как это тогда называлось, включали только для того, чтобы послушать прогноз погоды или гимны Господу, и после всего дед громко читал семейную Библию в кожаном переплете, которая хранилась в буфете рядом с камином.
Позже, когда Дина уже начала взрослеть, она попыталась воспротивиться воскресному ритуалу. Мэри по воскресеньям днем ходила в кафе, и однажды Дина решила отправиться с ней, а потом сказать в оправдание, что ходила погулять.