Роковые огни - Вернер Эльза (Элизабет). Страница 37

Что-то в тоне его голоса и в выражении лица обезоружило Адельгейду; она чувствовала, что ей нечего больше бояться взрыва его страсти, и невольно смягчила голос отвечая:

— Я никого не сужу. Но всем своим существом я принадлежу к другому миру, который управляется другими законами, чем ваш. Я больше всего на свете любила отца, который всю свою жизнь строго и серьезно относился к долгу. Благодаря этому он выбился из бедности и достиг богатства и почестей; такому отношению к долгу он научил и своих детей, и его память служит мне щитом, который оградит меня в тяжелый час. Если бы я должна была опустить глаза перед его чистым образом, то не перенесла бы этого. У вас, верно, тоже нет больше отца?

Наступила тягостная пауза. Гартмут не ответил. Он низко опустил голову, услышав вопрос, об убийственном смысле которого молодая женщина даже не догадывалась.

— Нет, — наконец глухо выговорил он.

— Но у вас сохранилось воспоминание о нем и о вашей матери?

— О моей матери? — воскликнул он с внезапным гневом. — Не говорите о ней, не напоминайте мне о матери!

В этом возгласе слышалась безграничная горечь, жалоба и отчаяние. Этим восклицанием сын осудил свою мать; он не хотел даже вспоминать о ней, как будто это оскверняло его теперь.

Адельгейда не поняла его; она видела только, что затронула больное место, а вместе с тем поняла, что человек, стоявший теперь перед ней с мрачным взглядом и отчаянием в голосе, вовсе не тот, который вышел ей навстречу из леса четверть часа назад. Она заглянула в темную, загадочную бездну, но эта бездна уже не внушала ей страха.

— Закончим этот разговор, — серьезно сказала она. — Вы не станете больше искать встречи со мной, я верю вам. Но прежде чем мы расстанемся, мне хотелось бы сказать вам еще несколько слов. Вы — поэт; несмотря ни на что, я чувствовала это, слушая вашу драму. Поэты — наставники человечества; они могут вести его и к добру, и к злу. Дикое пламя вашей «Ариваны» вспыхнуло в недрах той жизни, которую вы, по-видимому, сами ненавидите. Но посмотрите туда! — и она указала вдаль, где только что опять ярко сверкнула молния. — Это тоже пламя, но пламя, ниспосланное свыше, и оно указывает иной путь. Прощайте!

Она давно скрылась из виду, а Гартмут все еще стоял, как прикованный к месту. Он не возразил ни слова, не сделал никакого движения; его глаза с застывшим, жгучим выражением смотрели туда, где теперь молнии одна за другой разрывали лучи. Затем они опустились на темное лесное озерко, странно напоминавшее бургсдорфский пруд своим шелестящим на ветру камышом и коварным, погруженным в туман, лугом.

Когда-то под такой же шелест камыша Гартмут, будучи мальчиком, мечтал о том, как хорошо было бы взлететь, подобно соколу, высоко в бескрайнее небо и подниматься все выше и выше навстречу солнцу; и на этом же самом месте в темную осеннюю ночь, под призрачные хороводы блуждающих огней, решилась его участь. Беглец не поднялся к солнцу, его приковала К себе земля, роскошный зеленый луг глубоко-глубоко втянул его в свои недра. Не раз он чувствовал, что одуряющий напиток свободы и жизни, который подносила к его губам рука матери, содержит в себе отраву, но его не охраняло воспоминание о дорогом ему человеке — он не смел думать об отце.

Все темнее становилось затянутое тучами небо, все стремительнее сталкивались друг с другом фантастически причудливые облака, и среди этой борьбы и мрака победоносно сверкало могучее небесное пламя, ниспосланное Всевышним.

14

Столичное общество снова зажило обычной жизнью. Герцог любил искусство и очень гордился тем, что привлекал в свою резиденцию выдающихся его представителей. Подражая ему, большая часть общества тоже увлекалась этим. Поэтому молодым поэтом Рояновым, которому удалось снискать расположение двора и первая драма которого уже ставилась на сцене придворного театра, стали интересоваться все, а слухи, ходившие о нем, только усиливали этот интерес.

Необычным было уже то, что Роянов, румын, написал драму на немецком языке; кроме того, он был закадычным другом принца Адельсберга и даже в городе продолжал оставаться его гостем. Но, главным образом, сама личность Роянова ставила его в привилегированное положение везде, где бы он ни бывал. Стоило показаться этому молодому, красивому, гениальному иностранцу, круженному романтическим ореолом таинственности, и все взгляды обращались на него.

Репетиции «Ариваны» начались сразу, как только двор вернулся в город, под личным наблюдением автора и принца Адельсберга, который, восхищаясь произведением друга, стал чем-то вроде режиссера и отравлял жизнь директору театра, приставая к нему со всевозможными требованиями относительно распределения ролей и постановки драмы. И ему удалось настоять на своем; роли были розданы лучшим актерам труппы. Даже оперный персонал был привлечен к участию, так как этого требовала одна из ролей. Ее отдали певице Мариетте Фолькмар. С репетициями торопились, потому что при дворе ожидали приезда высочайших особ, которых и желали развлечь новой поэтической драмой с необычным сказочным сюжетом из индийского фольклора. Все рассчитывали на необыкновенный успех.

Так обстояли дела, когда возвратился Герберт фон Вальмоден. Он был неприятно поражен этим. На его вскользь заданный вопрос жена ответила, что Роянов не уезжал из Фюрстенштейна. Это его не удивило, потому что он и не рассчитывал на внезапное исчезновение Гартмута, которое, конечно, бросилось бы всем в глаза, но он был твердо уверен, что Гартмут, несмотря на свое высокомерное заявление, одумается и уедет, когда принц переселится из Родека в столицу. Во всяком случае, Вальмоден полагал, что он не дерзнет показаться рядом с принцем в городе, где ему запрещено было оставаться под страхом «разоблачения».

Но посланник не принял в расчет непреклонное упорство этого человека, который и здесь вел большую игру. Гартмут теперь уже был в привилегированном положении, приближенный ко двору и высшему свету. Если бы теперь, перед самым представлением драмы, которой герцог так удивительно покровительствовал, он вздумал разоблачить прошлое поэта, то это везде было бы принято с неодобрением и даже вызвало бы негодование по отношению к обличителю. Опытный дипломат не мог не понимать, что досада, которую герцог, несомненно, почувствует в таком случае, отразится на нем самом; его упрекнут в том, что он не сказал этого вовремя, при первом появлении Роянова. Следовательно, оставалось выжидать и молчать.

Вальмодену и в голову не приходило, какая страшная опасность грозила лично ему со стороны Гартмута; он думал, что его жена знакома с ним только как со спутником принца Адельсберга. Она ни разу не произнесла его имени с тех пор, как по приезде в Берлин коротко ответила на вскользь заданный вопрос мужа, а он тоже молчал, считая, что ей не следовало знать об этих старых отношениях.

Но от племянника он не должен был скрывать этого, если не хотел повторения сцены вроде той, которая произошла в Гохберге. Виллибальд приехал вместе со своими родственниками, но ему было приказано оставаться в столице не более нескольких дней и отправиться в Фюрстенштейн к невесте, потому что лесничий настойчиво требовал от него вознаграждения за свой внезапный отъезд в сентябре.

«Вы не прожили у нас и недели, — написал он невестке, — а потому прошу отпустить ко мне моего зятюшку на более продолжительный срок. Авось, в вашем возлюбленном Бургсдорфе теперь уже все благополучно и приведено в порядок; притом в ноябре уже вся работа закончена, поэтому пришли мне хоть Вилли, если сама не можешь приехать. Отказа я не принимаю. Тони ждет жениха, и баста».

Регина рассудила, что он прав, и согласилась послать своего Вилли, потому что, разумеется, вопрос о том, ехать или не ехать, решала она. Вилли не пытался больше сбросить материнскую опеку и, по-видимому, совершенно образумился. Правда, он стал молчаливее и, как только приехал домой, с необычайным рвением взялся за работу по хозяйству, но в общем вел себя образцово. Он упорно отказывался отвечать матери на всякие расспросы по поводу «глупости», которая была причиной их отъезда из Фюрстенштейна, и избегал даже разговора об этом. Очевидно, он стыдился