Роковые огни - Вернер Эльза (Элизабет). Страница 50
В лице полковника не было ни кровинки. Он не подозревал, что сын находится под одной с ним крышей, встреча задала его совершенно неподготовленным. Но у него не вырвалось восклицания, не видно было признаков гнева или растерянности; он стоял неподвижно и молча смотрел на того, кто был когда-то для него всем. Наконец он медленно поднял руку и указал на дверь.
— Уходи!
— Отец, выслушай меня!
— Уходи, говорю тебе!
— Нет, я не уйду! — страстно воскликнул Гартмут. — Я знаю, что наше примирение зависит от настоящей минуты. Я оскорбил тебя, и лишь теперь чувствую, насколько больно и глубоко; но ведь я был тогда семнадцатилетним мальчиком и пошел за своей матерью. Подумай об этом, отец, и прости меня, прости своего сына!
— Ты — сын женщины, имя которой носишь, а не мой! — резко ответил полковник. — Фалькенрид не может считать сыном бесчестного человека.
Гартмут едва не вспылил, услышав страшные слова; кровь ударила ему в голову, но его взгляд упал на седые волосы отца, на его лоб, и он сдержался.
Оба думали, что они одни в тиши ночи, и не подозревали, что их разговор состоялся при свидетеле. Адельгейда не ложилась спать; она знала, что все равно не уснет после волнений дня, так быстро сделавшего ее вдовой; все еще в темном дорожном платье, в котором была, во время несчастной поездки, она сидела в своей комнате, как вдруг услышала голос полковника. С кем он мог говорить в такой поздний час? Он никого не знал здесь, и его голос звучал как-то особенно глухо и угрожающе! Молодая женщина с беспокойством встала и вышла в переднюю, чтобы послушать, не случилось ли там чего-нибудь. Вдруг она услышала другой голос, знакомый ей, произнесший слово «отец», и, как молния, перед ней блеснула истина. Она остановилась, как пригвожденная к полу.
— Ты хочешь сделать эту минуту еще тяжелее для меня, — сказал Гартмут, едва владея собой. — Пусть так, я и не ожидал иного. Вальмоден, конечно, сказал тебе все; воображаю, в каком виде он все представил! Но в таком случае он не мог умолчать и о том, чего я достиг. Я принес тебе лавры поэта, отец, первые лавры, заслуженные мной. Познакомься с моим произведением, пусть оно поговорит с твоим сердцем, и ты почувствуешь, что его творец не мог жить и дышать, оставаясь военным, ведь эта профессия убивает поэтический талант. Тогда ты забудешь мою несчастную мальчишескую выходку.
Это был опять Гартмут Роянов, говоривший пылко и самоуверенно, с апломбом, это был творец «Ариваны», для которого не существовало понятие долга или какие-либо ограничения. Но здесь он натолкнулся на скалу, о которую разбивались все его доводы.
— Мальчишескую выходку? — жестко повторил Фалькенрид. — Да, так назвали твой поступок, чтобы дать мне возможность остаться на службе; я же называю его иначе, так же, как все мои сослуживцы. Ты был накануне получения чина поручика, через несколько недель твое бегство было бы и перед законом постыдным дезертирством, и я лично никогда не расценивал его иначе. Ты был воспитан в строгих понятиях о чести и знал, что делал; ты был уже не мальчик. Кто скрывается от военной службы, являющейся его долгом перед отечеством, тот — дезертир; кто нарушает свое слово, тот — бесчестный человек; ты сделал и то, и другое. Впрочем, ты и тебе подобные без труда проделываете такие вещи.
Услышав эти беспощадные слова, Гартмут стиснул зубы и задрожал всем телом.
— Замолчи, отец, этого я не вынесу! — глухо заговорил он. — Я хотел смириться, сломить свою гордость, но ты сам отталкиваешь меня. Это та же жестокая суровость, которой ты когда-то оттолкнул мою мать; я знаю это от нее самой. В том, как сложилась ее жизнь, а вследствие этого и моя, во всем виновата лишь твоя суровость.
Полковник скрестил руки на груди, и его губы презрительно дрогнули.
— Знаешь от нее самой? Верю! Любая падшая женщина постарается скрыть от сына такую правду. Тогда я не хотел осквернять твой слух этой правдой, потому что ты был чист и невинен; теперь же ты, конечно, поймешь, если я скажу, что нашей разлуки требовала моя честь. Человек, опозоривший мое имя, пал от моей руки, а женщину, обманувшую меня, я оттолкнул.
Гартмут побледнел. Этого он не знал, даже не подозревал; он в самом деле думал, что причиной развода была только суровость, составлявшая врожденную черту характера его отца. И теперь в его глазах резко снизился авторитет матери, которую он так страстно любил.
— Я хотел оградить тебя от ядовитой атмосферы, окружавшей от ее влияния, — продолжал Фалькенрид. — Глупец! Даже без ее вмешательства ты был бы потерян для меня; ты унаследовал черты матери, в твоих жилах течет ее кровь, и рано или поздно на предъявила бы свои права; ты все-таки стал бы тем, кем тал — безродным проходимцем, не знающим ни отечества, ни чести.
— Это уже слишком! — дико вскрикнул Гартмут. — Называть меня такими словами я не позволю никому, даже тебе! Теперь вижу, что между нами примирение невозможно; я уйду, но свет будет судить иначе, чем ты! Он уже признал мое первое произведение, и я сумею добиться уважения, в котором мне отказывает родной отец!
Полковник смотрел на сына страшным взглядом и произнес медленно, леденящим голосом, отчеканивая каждое слово:
— Так позаботься о том, чтобы свет не узнал, что признанный поэт всего два года назад в Париже был шпионом.
Гартмут вздрогнул, точно пораженный выстрелом.
— Я? В Париже? Ты с ума сошел!
— Опять ломаешь комедию? Не трудись; я знаю все; Вальмоден предоставил мне доказательства того, какую роль играли в Париже Салика Роянова и ее сын. Я знаю источник средств для роскошной жизни, которую вы продолжали вести, хотя лишились имения. У вас было много клиентов, потому что они отличались замечательной ловкостью, и всякий, кто мог купить их услуги, получал их.
Гартмут стоял бледный, как привидение. Так вот на что намекал тогда Вальмоден! Тогда он не понял намека и искал объяснения совершенно в другом направлении. Так вот что скрывала от него мать, вот почему поцелуями и ласками она всегда заменяла ответы на его вопросы, усыпляя подозрения. Она дошла в своем падении до этого последнего позора, а ее сына обвиняли вместе с ней!
Наступившее молчание было ужасно, оно продолжалось несколько минут, когда же Гартмут заговорил, его голос был совершенно беззвучен, а слова отрывисто срывались с его губ.
— И ты думаешь... что я... что я знал об этом?
— Да! — холодно и твердо ответил полковник.
— Отец, ты не можешь, не должен подозревать меня в этом! Наказание было бы слишком ужасно! Ты должен мне верить, если я скажу тебе, что у меня не было даже тени сомнения, что часть нашего имущества уцелела, что... Поверь мне, отец!
— Нет! — холодно сказал Фалькенрид.
Гартмут вне себя бросился на колени.
— Отец, заклинаю тебя всем, что есть святого на небе и на земле! О, не смотри на меня такими страшными глазами! Ты сведешь меня с ума этим взглядом! Отец, даю тебе честное слово...
Его прервал страшный хохот отца.
— Честное слово? Как тогда в Бургсдорфе? Вставай! Брось ломать комедию! Меня ты ею не проведешь. Ты ушел от меня, нарушив слово, и возвращаешься с ложью; ты — настоящий сын своей матери! Иди своей дорогой, а я пойду своей. Я требую от тебя только одного: не смей носить фамилию Фалькенрида рядом с опозоренной фамилией Роянова; пусть свет не знает кто ты! Если же это случится, да падет Божий гнев на твою голову, потому что тогда я покончу с собой.
С криком ужаса Гартмут вскочил на ноги и бросился к отцу. Но тот остановил его повелительным движением руки.
— Может быть, ты думаешь, что я люблю жизнь? Я жил потому, что должен был жить, считал это своей обязанностью. Но есть граница, за которой человек избавляется от этой обязанности; ты знаешь ее и поступай сообразно с этим!
Он отвернулся от сына и снова отошел к окну. Гартмут, не сказав больше ни слова, вышел.
В передней огонь не горел, но она была освещена отблеском пылающего неба, и в этом свете стояла бледная как смерть женщина, глядя на вошедшего с выражением, не поддающимся описанию. Ему достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что она слышала все. Это было ужаснее всего! Он подвергся такому смертельному унижению в присутствии женщины, которую любил, его втоптали в грязь у нее на глазах.