Огонь любви, огонь разлуки - Туманова Анастасия. Страница 36

Вскоре Владимир и Мерцалова стали встречаться в номерах городской гостиницы, но жить с Марьей, как многие актерские пары, невенчанными мужем и женой Черменскому не хотелось. К счастью, Мерцалова, казалось, была полностью довольна сложившимися между ними легкими, необременительными для обоих отношениями. Любовники расстались внезапно, даже не попрощавшись, когда в один из майских вечеров перед самым началом представления в уборную к Владимиру ворвался театральный сторож и выпалил, что Северьяна час назад поймали в конюшне «у этого кромешника» Федора Мартемьянова. Черменский, забыв о спектакле, полетел выручать друга и на несколько месяцев попал в кабалу. Предположить такого поворота событий он не мог, и переговорить с Марьей ему так тогда и не удалось.

Следующая встреча с Мерцаловой была такой же случайной, как и расставание. Это произошло полгода спустя в привокзальной гостинице Калуги ветреным осенним вечером. Владимир к тому времени уже закончил службу у Мартемьянова и вместе с Северьяном ездил из города в город в поисках Софьи. Мерцалова же только что порвала с очередным поклонником, осталась совсем без денег и направлялась в Ярославль в надежде на ангажемент. Бывшая любовница показалась Черменскому в тот вечер очень подавленной. Когда он проводил Марью в ее дешевый номер с протекающей крышей и отставшими от стен обоями, та, в упор глядя на него черными огромными глазами, в которых дрожали слезы, попросила его остаться. И Владимир не смог ей отказать.

Наутро Черменский ушел, не дожидаясь, пока Марья проснется. Ушел, оставив ей записку самого банального содержания, какие, вероятно, писали сотни мужчин до него. В нескольких строках на плохой гостиничной бумаге он просил прощения, брал вину за произошедшее на себя, уверял, что недостоин любви такой женщины и что более встреч у них не будет. Черменский понимал, что поступает малодушно, поскольку Марья, несомненно, все еще любила его, но… Он уже не мог забыть зеленых отчаянных глаз Софьи Грешневой, тоненькой девушки с мокрыми каштановыми кудрями, вытащенной им из ледяной воды Угры. Владимир ничего не рассказал Мерцаловой о Софье, но про себя точно знал: больше ему и Марье незачем быть вместе.

Их последняя встреча случилась этой весной, в Ярославле, куда Черменский примчался после того, как не получил ответа ни на одно из своих писем к Софье. Но театральная труппа, с которой играла мадемуазель Грешнева, уже покинула город, и в нищем переулке, где снимали дома и комнаты актеры, Владимир нашел только Мерцалову, за неделю до его приезда разрешившуюся мертвым младенцем, измученную, больную, почерневшую, изменившуюся настолько, что он не сразу узнал прежнюю «богиню и царицу грез». Марья опять была без денег, опять ждала ангажемента. Она рассказала Черменскому о том, что Софья Грешнева, с таким блеском дебютировавшая несколько месяцев назад в роли Офелии, уехала в Москву с поклонником из купцов, неким Федором Мартемьяновым. Услышав его имя, Владимир чуть ума не лишился. Первое, что пришло ему в голову, – купец увез Софью силой, добровольно поехать с ним она просто не могла. Мерцалова пыталась убедить Черменского, что молодая актриса сама приняла решение, но Владимир не поверил этому. И сразу же уехал из Ярославля в Москву, к сестре Софьи, не расспросив свою бывшую пассию более ни о чем.

И вот Маша сидит перед ним в полутемном зале плохого борделя, опираясь спиной на крышку рояля, глухо кашляет в платок, смотрит неморгающими, черными, блестящими глазами, молчит, а по впалой щеке медленно ползет одинокая слеза. Владимир машинально протянул руку, смахнул ее. Мерцалова не отстранилась, но болезненно поморщилась.

– Оставь, Володя… Что уж теперь…

– Почему ты здесь? – снова спросил он. – Как это возможно, Маша?

– Все под солнцем возможно, Владимир Дмитрич, – без улыбки проговорила она.

– Но… когда мы виделись в последний раз… Ты, кажется, ждала ангажемента. Собиралась ехать в Тулу… Что произошло?

– А ты не помнишь, какой меня застал? – криво усмехнулась Мерцалова. – Ну да, где же тебе заметить это было… Взглянуть как следует, и то не удосужился, ничего, кроме Соньки Грешневой, в глазах не стояло, видела я… А я, Володя, после родов так и не оправилась толком. Всю весну и половину лета в доме провалялась, еле с постели поднималась, ходить едва-едва могла, а уж о том, чтобы ехать куда-то… Меня хозяйка из одного божьего добросердечия на улицу не выкинула, да и ты, слава богу, милостью своей не оставил… Не забыл бумажек-то, как уличной, кинуть…

Ему кровь бросилась в лицо: Владимир вспомнил о тех ассигнациях, которые он положил на крыльцо рядом с молча глядящей на него женщиной, перед тем как прыгнуть в пролетку. Но… чем же еще он должен был помочь ей тогда? Что сделать?

– Маша, зачем ты так говоришь?.. У меня в мыслях не было никогда…

– МЕНЯ в мыслях у тебя никогда не было. Только и всего, – спокойно, без упрека, без гнева произнесла она, не сводя с него сухих, лихорадочно блестевших глаз. – Да уж что теперь, Володя… Я тебе не счета выписываю, не беспокойся. Видит бог, никогда не думала, что дурой такой окажусь. За свою собственную глупость и расплатилась. Сполна.

Она снова закашлялась, судорожно прижав к губам платок. Умолкнув, поспешно спрятала платок в рукав, но Черменский успел заметить на нем темные пятна.

– У тебя чахотка? – По спине пробежал мороз.

Мерцалова равнодушно кивнула.

– У меня ведь и раньше это случалось, только ты не знал. Ты вовсе ничего не знал, ни к чему тебе было… А тут… Лето-то совсем холодное оказалось, дожди да дожди, да с Волги все ветры дули. А я в доме нетопленом валяюсь. Денег-то только-только на еду хватало, а уж на дрова – и думать было нечего. Хозяйка тоже не топила… Ну да ее грех судить, я и так у нее почти что даром жила, а ей ведь вертеться приходилось, вдова, да два сына в гимназии… Я ей, уезжая, почти весь свой гардероб в уплату оставила, у меня-то хорошего много было. Промерзлась за это лето проклятое так, как зимой в Устюге во время сезона не мерзла! По ночам шесть платьев на себя наворачивала и тряслась в них, как шавка под мостом… И вот… Приехала в Москву…

Она вдруг умолкла, закусив до белизны губу, отвернулась к окну, и Владимир понял: Маша отправилась туда в надежде отыскать его.

– Да, – коротко ответила она на вопросительный взгляд Черменского. – Говорю же, наша сестра последний разум теряет, когда влюбляется. И ведь знала, что не найду тебя, где искать-то? Приехала – ни знакомых, ни денег… С поезда сошла с двумя гривенниками в кармане! На извозчика до театрального агентства не хватило, пешком через полгорода шлепала! И – никуда не взяли, разумеется… И тоже ведь как судить: только начну монолог читать или петь – кашель проклятый душит! Антрепренеры все как один руками машут: не надобно, не надобно… Конечно. Куда им, еще ведь и хоронить за свой счет придется!

– Маша, что ты такое говоришь…

– А ты думаешь, с этим долго живут? – с таким же жутким безразличием спросила она, по-прежнему глядя в окно, за которым уже светало. – До осени вот дотянула как-то, и то удивляюсь. Спасибо Лукинишне, не оставила добротой своей.

Владимир машинально посмотрел на мадам, по-прежнему сидящую у буфета и непринужденно слушающую их разговор. Поймав взгляд Черменского, она добродушно улыбнулась, показав желтые, щербатые зубы, и сунула в рот новую папиросу. Худая еврейка дала женщине огня.

– Она меня на улице нашла, – кивнув на мадам, пояснила Мерцалова. – Сижу на скамейке напротив театра Корша, реву в три ручья, есть хочется, грудь болит, идти некуда… В реку кинуться и то невозможно, до нее еще добраться надо, а сил нет. И денег – ни копейки! Мышьяка в аптеке купить не на что! Так, думаю, и буду здесь сидеть до ночи, и околею на лавке, как собака… Нет, смотрю, женщина подходит, рядом садится, папироску сует… Поговорили, увела она меня к себе, и я, как на кровать повалилась, так два дня и спала без просыпа, точно грузчик портовый. Проснулась, удивилась – жив курилка…