И нет любви иной… (Путеводная звезда) - Туманова Анастасия. Страница 38
– Лихая ты баба… – подивился Илья. – Неужто тебя мать обратно приняла?
– Что ты! Я и соваться не стала! Всё, отрезанный кусок! Я не к матери, а к Пашке с Симкой понеслась, как на крыльях! Не могла, сердце горело… Я ведь его так и не забыла, дня не прошло, чтоб не вспомнила, не поплакала. Знала, конечно, что впустую… Цыгане, кто их встречал, рассказывали, что они с Симкой хорошо живут, дружно. Кочуют себе по Сибири. Добралась я туда, под Тюмень, расспросила цыган, нашла их табор… а Пашка один! Оказалось, что померла моя Симка в запрошлый год, когда рожала. Сына оставила, Митьку. Ну, тут уж я в голос взревела, как медведь таёжный. Всех разом жалко стало: и Симку (ведь семнадцать ей только было!), и себя, и Пашку… Потом опомнилась, унялась, взглянула на Пашку, а у него тоже глаза мокрые. Любил он её, Симку… Мне уж тут не до себя стало, кинулась его успокаивать. Рассказала про себя, про мужа, про то, как от его семьи убежала… А Пашка вдруг говорит: «Оставайся». И всерьёз, вижу, предлагает, не шутит.
Поначалу я, конечно, всполошилась. Молодая совсем была, забоялась – что про меня говорить начнут… А потом подумала – куда ему одному с малым дитём? Да и мне самой вроде как карты в руки… Уж потом поняла – он меня потому и просил остаться, что я на Симку похожа была. Ну, осталась. Конечно, в первую же ночь он ко мне полез. Не отбиваться же было сковородкой… Так и вышло, что я из своячениц сразу в жёны попала. Цыгане поболтали и успокоились, и зажили мы вместе.
– Плохо жили? – осторожно поинтересовался Илья, видя, как горько улыбается Роза. – Обижал тебя?
– Нет… Пальцем не трогал. Но молчал целыми днями. Иногда весь вечер у костра просидит и глаз не подымет. А то, наоборот, вдруг уставится и глядит… И я, как заколдованная, стою и тоже смотрю на него. Сердце заходилось – так бы кинулась и обняла прямо на людях, и никто бы меня оторвать не смог. А он посмотрит-посмотрит – и отвернётся, и до ночи как в воду опущенный сидит. А ночью зовёт меня Симкой, хоть режь! Мучилась я от этого, знала, что и он мучается… Один раз скрепила сердце, сказала: «Уеду, не могу!» А Пашка упрашивать меня стал… Тоже, наверное, привык ко мне, да и сына бы один не поднял, а родне отдавать не хотел. Конечно, долгих уговоров для меня не надобилось. Всё надеялась, дура, всё ждала: а вдруг?.. Уходила в степь, в поле, в лес – и там ревела, чтоб Пашка не видал.
– Что ж ты ему-то не сказала… Ну… что любишь его?
– Не знаю. Не могла. Совести не хватало – всё равно что при живой Симке. Наоборот, всё в себя запихивала, поглубже – не дай бог, догадается… А где ему было догадаться, когда он на меня глядел, а видел её, Симку? Вот и всё. Три года мы так прожили. А я, как назло, затяжелеть не могла! – Роза сердито чертыхнулась, шмыгнула носом. Отвернулась к стене.
– А… потом? – тихо спросил Илья.
– Потом… На четвёртый год мы с Чусовой в Тобольск ехали, к родне Пашкиной на зимний постой. Лошадь у нас захромала, и от своего табора мы отстали. Лечила я ту холеру костлявую почти месяц, а знала б, как получится, – прирезала бы собственными руками не глядя! Из-за неё припозднились так, что уже по снегу телега катилась! Решили срезать, через озеро поехали. Наступил вечер, видим – луна красная поднялась. Пашка забеспокоился: «Буран будет!» – и ударил по лошадям. Думали добраться до первой деревни, а там, если в дом не пустят, хоть в скирде сена переночевать. И не успели… Снег повалил оковалками, и сразу темно стало. Ни дороги (там наезжено было), ни озера – ничего не видно. Темень непроглядная, ветер воет, снег, и холодно – смерть! Лошадь встала, телегу разом завалило.
Пашка к нам залез, лежим, молчим – а страшно, страшно… Митька – и тот не плакал. Я его в одеяло закутала, прижала к себе. Слышу, Пашка говорит мне: «Не засыпай только, и Митьку буди, не то враз замёрзнете». Деться нам некуда, снег валит, мороз страшный, кругом лёд один – костра не из чего запалить… Всё, почитай, мёртвые! И как я только поняла, что это конец, так сердце разом оборвалось и полетело. Всё едино, думаю, помирать, какая уж тут гордость, честь? Заплакала, обняла Пашку. Как в чаду была, ничего не понимала, только говорила и говорила… что люблю его, что всегда любила, ещё когда девчонкой по табору за ним бегала… А сама обледенела уж до косточек, за телегой ветер визжит, как хвост ему придавило, нас снегом заносит… А мне уж чёрт не брат, плачу, кричу: «Умрём к утру, так обними ж ты меня хоть раз, проклятый, хоть один раз! Меня, меня, Таньку! И в могиле об этом вспоминать буду! Симка тебя на том свете простит, она добрая, я её упрошу!» Пашка молчал, молчал… а потом потянул меня к себе. Слышу: «Таня…» Ой, как же я заревела от счастья! Голова закружилась, вздохнуть боюсь, думаю – вот оно! Столько лет ждала! Жмусь к нему, про всё забыла, одурела… Застываю уж, он шепчет: «Таня, не спи, не спи…» – а мне так хорошо, спокойно… тепло вдруг стало. Только и успела подумать: «Почему у него руки горячие?..» И застыла.
Очнулась оттого, что телега тряслась. И так странно мне было – всё чувствую, слышу, а глаз открыть, хоть зарежь, не могу. Потом меня кто-то трясти начал, тереть, зубы разжимать. В рот полилось – глотаю, понимаю – водка. Ну, думаю, точно не апостол Пётр, от него такого не дождёшься. Взяла да открыла глаза. Вижу – мужики, много. В малахаях, шапках мохнатых, орут что-то. Я глазами луп-луп, ещё никак не пойму, что живая. Повернулась… а Пашка-то рядом, обнимает меня ещё… только не шевелится. А между нами Митька во всю глотку ревёт. Я к Пашке, тормошить начала, звать, откуда только силы взялись… а мужики говорят: «Не мучайся, цыганочка, без толку…»
Не помню, что стало со мной. Как с мужиками этими на санях до деревни ехала, как везла Пашку, как в избу меня провели. Да и как хоронила, толком не помню. Снега – по пояс, земля подмёрзла, мужики ругались, торопились. Ушли потом – а я на могиле осталась. Сижу в сугробе и вспоминаю, как мы умирать готовились, как я ему открылась, как он меня прижимал к себе… Вспоминаю – а слёз нет. Ни единой слезинки – вымерзли, что ли? Подумала – что за жизнь мне без него? Как быть теперь? Раньше хоть жила и знала, что он на свете есть, а теперь? Чего жить-то? Легла на могилу, закрыла глаза. И то ли заснула, то ли обмороченье нашло.
Спасли меня бабы-чалдонки, которые дрова везли из тайги. Подобрали, до деревни довезли, в чувство привели. Помню – сижу на лавке, взвар горячий из кружки глотаю, смотрю на баб, думаю – почему они охают, плачут? И вдруг про Митьку вспомнила! Вскинулась, заголосила… глядь – а он на полу, чертёнок этакий, сидит, пирог грибной лопает, и вся личность в варенье! Ах ты, думаю, нечистая сила, что же нам с тобой теперь делать? А бабы причитают все: «Ты что же, милая, про сынка-то позабыла, за мужем в могилу собралась?» Я сперва не поняла, о чём они, – а потом вспомнила, Митька-то на мать, Симку, похож, а значит, и на меня. Вроде как и в самом деле мой сын. Так оно и осталось. До весны мы с ним прожили в деревне, а по теплу тронулись на юг. Стали кочевать вдвоём. Митька знает, я ему – тётка.
– Отчего к цыганам не пошли?
– Да ну… Не захотела. С роднёй-то жить, конечно, сподручнее, но они меня снова замуж бы отдавать начали. Так и моталась одна. По Каспию, по Кавказу, в Тифлисе в цирке выступала. За десять лет кто только мне не попадался! Сватались. Отказывала. Не могла. Любила его, Пашку. Мёртвого любила…
Роза умолкла. Илья в упор, не отводя глаз, смотрел на неё. За окном давно стемнело, через подоконник медленно перебирался лунный луч. Он скользнул по стене, упал на лицо Розы, и Илья вдруг увидел, что она плачет. Он никогда не видел Чачанку плачущей и в первый миг испугался – что делать? Привстал было; тут же, растерявшись, сел обратно, но Роза заметила это движение. Быстро, искоса взглянула на Илью, закрыла лицо руками. Отворачиваясь, сдавленно проговорила:
– Не могу, Илья… Прости уж…
Он шагнул к Розе, уже не боясь. Сел на кровать, потянул её на себя, и она молча прижалась к нему. Что ей сказать, Илья не знал и просто гладил её перепутавшиеся, жёсткие от морской соли волосы и изредка целовал в мокрую щёку или горячий лоб.