И нет любви иной… (Путеводная звезда) - Туманова Анастасия. Страница 53

В то же мгновение Данка бросилась на него – беззвучно, как выследившая мышь кошка. Кузьма едва успел увернуться – рука со скрюченными пальцами полоснула воздух рядом с его щекой. Через минуту отчаянной борьбы он сумел схватить бешено вырывающуюся Данку за запястья, встряхнуть, крикнуть:

– Ошалела?! Уймись!

– Да чтоб ты сдох! Чтоб ты сгорел! Чтоб сгинул, сатана проклятая! – кричала она, заливаясь слезами и скаля зубы ему в лицо. – Думаешь, я пьяная? Да ты ума лишился, кто ты такой, чтобы мне это говорить? Я – Дарья Степная, я – певица, меня вся Москва знает, весь Питер, а ты кто?! Кто ты, вшивота? Сам пьянь беспросыпная, скотина запойная, зачем ты мне сдался? Пусти меня! Пусти! Скажи – звала я тебя? Хоть раз в жизни звала?! Зачем ты меня сюда приволок, в дыру эту? Подыхать? Да хоть бы ты околел без попа, ирод, как я тебя ненавижу, ка-а-ак… Казимир, Казимир, да забери же ты меня отсюда! Да возьми же ты меня, Казими-ир…

Она вдруг обвисла в руках Кузьмы, кашляя и давясь рыданиями. Он вздохнул. Молча потащил Данку к кровати, уложил поверх одеяла, сам сел рядом. Ссутулившись, уставился в стену. Когда сдавленные рыдания рядом начали понемногу стихать, вполголоса сказал:

– Тебе поспать бы хорошо. Завтра утром всё забудешь.

– Как я тебя ненавижу, господи… – прошептала Данка, накрывая голову руками. – Уйди… Прошу, уйди… Не буду больше выть, исчезни только, Христа ради.

Кузьма встал, вышел в сени, из сеней – на двор. Там уже было темно хоть глаза выколи. Присев на мокрую, скользкую от грязи ступеньку крыльца, Кузьма вдруг почувствовал, как отчаянно, до рези в глазах, хочет спать. И заснул через несколько минут, прямо на крыльце, прислонившись спиной к отсыревшему дверному косяку и не чувствуя, как падают на лицо холодные дождевые капли.

Проснулся он спустя два часа от окрика из-за забора:

– Эй, морэ! Кузьма! Выйди!

Кузьма вскочил. Не понимая, где находится, растерянно осмотрелся. Вытер рукавом мокрое лицо, поёжился от озноба. Свет из дома падал в палисадник, освещая стоящую за забором фигуру.

– Ты что, на улице спишь, Кузьма? Это я, Матрёша! Я твою гитару принесла!

– Спасибо, – проворчал он, шагая к забору. – Ну, что там у вас?

– Как что? – Цыганка протянула ему через забор закутанную в шаль гитару, блеснула зубами. – Час назад с десяток жандармов прикатило. Забрали наших соколов. С песнями голуби выходили, ровно на крестинах!

– Ну, помоги им господи, – равнодушно пробормотал Кузьма. – Хоть отдохнём день-другой.

– И то верно. – Матрёша вытянула шею, пытаясь заглянуть в окно. – Что у вас случилось-то? Данка здорова? Помочь чего не надо ли?

– Не надо. Спасибо. Ступай. – Забыв попрощаться, Кузьма с гитарой в руках зашагал к дому. Цыганка проводила сгорбленную фигуру глазами, раздосадованно плюнула и побрела по лужам прочь.

Глава 11

– Да что я с вами делать буду? Куда я вас дену, христопродавцы?! И вас перережут, и мне заведение разнесут! Убирайтесь, убирайтесь, проваливайте отсюда! Здесь вам не синагога! В полицию бегите!

Дикие вопли Лазаря Калимеропуло, доносящиеся со двора, заставили спящего Илью открыть глаза и сесть. Сегодня на рассвете он вернулся в рыбачий посёлок после двухнедельного отсутствия – перегонял косяк лошадей из Одессы в Тирасполь – и, едва войдя в комнату, повалился на постель и заснул. Сейчас уже стоял белый день, Розы рядом не было, а на дворе, как зарезанный, вопил Лазарь. Илья, чертыхаясь, встал и уже натягивал сапоги, когда в комнату, пинком распахнув дверь, ворвалась Роза. Взглянув в её бледное, непривычно злое лицо, Илья сразу понял: что-то стряслось.

– Что там Лазарь разоряется?

– Сукины дети! – выругалась вместо ответа Роза. – Господи, да когда же эта напасть кончится? Погром на Молдаванке!

Илья поморщился, вздохнул. Чуть погодя осторожно поинтересовался:

– А… нам-то что? Сюда же не придут?

– Кто их знает? – Роза мерила комнату шагами. – Да ты выйди, выйди, взгляни! Полон двор биболдэн [36] набилось!

Выйдя на крыльцо, Илья убедился, что Роза права. Весь обширный двор был заполнен евреями – насмерть перепуганными, плачущими, прижимающими к себе детей, наперебой что-то втолковывающими Лазарю, который, стоя на крыльце и размахивая короткими руками, верещал:

– И не еврейка никакая моя мать! Кто вам ересь сказал такую?! У меня и матери никакой не было, меня возле церкви нашли! Янкель, мать твою за ногу, проваливай отсюда и родню свою уводи! Из-за вас и меня, и цыган моих переубивают!

Но тут евреи дружно взвыли, и конец речи Лазаря утонул в их протяжных причитаниях.

– Дэвла, да зачем они взаправду сюда явились? – растерянно спросил Илья у стоящей рядом Розы. – Совсем с перепугу мозги отшибло? Попрятались бы по кустам лучше, хоть не всех бы нашли…

– По каким кустам, брильянтовый?! – процедила сквозь зубы Роза, кинув яростный взгляд на побережье. – Кругом камни с полыньём! Ты им ещё скажи: «В море нырните да не высовывайтесь до вечера!»

Стоя на крыльце и рассматривая пришедших, Илья увидел хозяина рыбной лавки старого Янкеля, его жену, высохшую седую Нехаму, двух взрослых сыновей с беременными жёнами, дочь с мужем Зямкой и выводком ревущих детей от двух месяцев до пятнадцати лет, старуху Рохл, всю в чёрном, потрясающую костылем, как Моисей – жезлом на горе Синай, и выкрикивающую проклятия, и ещё целую кучу незнакомых, но таких же испуганных, причитающих и хватающих Лазаря за руки и одежду людей. От коновязи за этой сценой мрачно наблюдали Белаш и коновал Спиро. Илья подошёл к ним и через несколько минут узнал следующее.

Погром на Молдаванке начался из-за ерунды. Какой-то мастеровой забежал в еврейскую лавку купить сахарную голову, заплатил, вышел с кулём на улицу и вдруг решил, что его обвесили. Тут же вернувшись в магазин, он потребовал у хозяина «свешать по-новой». Тот безропотно согласился, весы показали то же, что и при покупке, но мастеровой уже завёлся и потребовал возврата денег. Старый еврей не стал возражать, и тут, на его беду, из заднего помещения лавки выползла, опираясь на клюку, старая полубезумная бабка и, плюнув в сторону обнаглевшего покупателя, проскрипела:

– Чтоб тебе до рассвета сдохнуть, мишигер!

И началось… Оскорблённый мастеровой вылетел из лавки, вернувшись через полчаса с оравой друзей. Магазин разнесли в несколько минут, вырвали полбороды хозяину, попытались догнать его попрыгавших в окна дочерей, искали, но так и не нашли старуху и, расхватав товар, победоносно отправились пропивать награбленное. Возможно, этим бы и кончилось, но зачинщик грабежа той же ночью пьяным упал с крыльца кабака, ударился головой о камень и помер. Его друзья, хоть и были пьяны не меньше, вспомнили проклятие еврейской старухи – и наутро по Молдаванке «учить жидов» валила целая толпа босяков.

Молдаванка мгновенно опустела, её православные обитатели спешно выставляли в окна домашние иконы и, шёпотом проклиная «пьяных адиотов», прятали по каморкам соседей-евреев. Те, у кого не было добрых соседей, целыми семьями бежали к родственникам, живущим в других концах города. Погромщики разнесли несколько лавок, по улицам летел пух из порванных перин и подушек, на мостовых валялись обломки мебели, разбитые вазоны с цветами, осколки посуды, тряпки… Слышались вой и причитания, полуодетые еврейки с визгом носились по переулкам, спасаясь от преследователей, ревели дети, раздавалась пьяная брань. Несколько спасло положение появление на поле боя Лёвки Шторма с десятком налётчиков: оглушительной пальбой из револьверов они разогнали пьяную толпу на Костецкой. Но на всю Молдаванку Шторма и его мальчиков, при всей их лихости, не хватило. Когда евреи поняли, что от бестолковой беготни по улицам пользы мало, часть из них, самая отчаянная, понеслась через Нижний город к дороге, ведущей в рыбацкий посёлок. Несчастные прибежали к рыбнику Янкелю, который здраво рассудил, что прятаться надо не в его лавке, куда вот-вот тоже могли прийти погромщики, а в месте понадёжней. И теперь толпа человек в пятьдесят стояла во дворе кабака, глядя на растерянного и перепуганного Лазаря, как на пророка. Лазарь, мать которого действительно была еврейкой, королевой публичного дома на Пересыпи, подбросившей своего малыша сразу после рождения к дверям греческой церкви, напрочь отказывался признавать неудобную родню и сейчас осипшим от крика голосом в сотый раз втолковывал евреям:

вернуться

36

Евреев.