Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра) - Туманова Анастасия. Страница 37

На людях Насте было легко держать себя в руках, никто из цыган, кажется, даже не заметил ее настроения. Да и Фешка почему-то помалкивала: видимо, не зря старая Стеха что-то долго и тихо втолковывала ей, пыхтя трубкой, как разводящий пары поезд. Стехи побаивались все, и Настя даже понадеялась, что Фешка прикусит свой поганый язык. Потом вернулся Илья, гости разошлись, они остались вдвоем… и Настя отчетливо поняла, что, даже не предупреди ее Стеха, она все равно не смогла бы заговорить с мужем о той, другой женщине. Не смогла бы, и все. Что толку, раз он это уже сделал? И что он ей скажет? И какие разговоры тут нужны? Не реветь же перед ним, как недоеной корове, не ругаться базарными словами, не грозить, что уедет к отцу в Москву… Потому что никуда она не уедет. Отец, верно, на порог ее теперь не пустит. Да если бы и пустил – куда ехать с тяжелым животом?

Она все-таки сказала мужу про ребенка. Сказала не потому, что хотела сама, и не потому, что советовала Стеха. Просто слезы все-таки брызнули, и как раз тогда, когда не надо было, и потребовалось чем-то отвлечь Илью, уже всерьез испугавшегося: ведь плакала Настя нечасто. Она и сама не ждала, что муж так обрадуется малышу, да к тому же легко согласится не трогаться с места весной, подождать до ее родов. На такой подарок Настя и не рассчитывала, и на сердце немного полегчало. Может, права Стеха? Может, сам угомонится? Может, в самом деле у всех так бывает и никого еще чаша эта не минула? И с чего ей в голову взбрело, что у нее – именно у нее! – ничего подобного в жизни не стрясется? Такая же, как и все, не лучше, а коли так… Что ж теперь поделаешь?

Свечной огарок совсем расплавился, замигал и погас. В наступившей темноте Настя больше не видела своего лица. Она встала из-за стола, отвела за спину полураспустившуюся косу, почувствовала, как что-то потянуло волосы у виска, и поняла, что забыла снять подаренные серьги. «Ох, Илья…» – снова горько подумала она, вынимая из ушей серьги и касаясь холодных, гладких камней. Положила сережки на стол возле подсвечника, вернулась в постель, легла и накрылась с головой одеялом.

Глава 7

В январе, после Крещения, Москву завалило снегом. Сугробы поднялись почти до крыш низеньких домиков в переулках Замоскворечья и возле застав. Мороза не было, по небу низко плыли тяжелые облака, похожие на разбухшие перины, из которых бесконечно сыпался медленный, густой, ленивый снег. Ветлы, клены и липы стояли, словно купчихи в шубах, до самых макушек обложенные мягкими комьями. Крыши чистились обывателями и дворниками дважды в день – и все равно чуть не трещали под тяжелыми шапками из снега. Улицы никто не чистил, и вскоре проезжие части поднялись выше окон, покрылись ямами и ухабами, на которых качались, как на волнах, и подскакивали извозчичьи сани. Вываленные в сугроб пассажиры давно уже не были новостью, и даже сами пострадавшие не особенно негодовали, ругая не столько оплошавшего извозчика, сколько проклятую погоду и городские власти. Впрочем, и последних винить не стоило: убрать такое количество снега оказалось бы не под силу даже соединенным московским пожарным частям.

Снежное безобразие неожиданно прекратилось в начале февраля. Серые тучи уползли прочь, небо очистилось, засверкало пронзительной голубизной, выглянуло ослепительное солнце, и ударили морозы. Слежавшийся снег на улицах визжал под полозьями саней, сверкал алмазной крошкой на сугробах, голубел в тени склоненных кустов, розовел на солнце. Но любоваться чудесной зимней сказкой было почти некому: все, кто мог, пережидали мороз дома и лишний раз не высовывали носа на улицу. Даже крикливый Сухаревский рынок, полный бедного люда, нищих, старьевщиков и жуликов разных мастей, в эти дни немного притих, и Данка, стоявшая на табуретке посреди ателье «Паризьен», подумала, что на обратном пути можно не держаться так крепко за сумку. Вырывать из рук ее некому, все ворье замерзло.

– Почему мадам вертится? Булавки, булавки! – раздался предостерегающий голос мамзель Дюбуа.

Данка вздрогнула, с трудом вспомнила, что «мадам» – это она, и постаралась встать как можно ровнее.

– Выше голову! Плечи в линию! Ах, мон дье, у мадам несравненные плечи, это нужно подчеркнуть…

– Голых плеч не делать, эй! – заволновалась Данка. – Меня в таком платье из хора выгонят!

– Мадам не должна беспокоиться. – Модистка обиженно поджала тонкие губы. – Я пятнадцать лет шью для хористок, и все оставались довольны. Но в плечах мы сделаем вот так… И непременно атлас! А лучше – грогрон! [39] Нет, для этого фасона мы возьмем гладкий креп-шифон [40]…

– Во сколько обойдется? – подозрительно спросила Данка и снова была награждена уничтожающим взглядом.

– Мадам, при вашей красоте об этом должны беспокоиться не вы, а мужчины.

– У меня муж…

– Тем более! – отрезала мамзель Дюбуа и, к облегчению Данки, набрала полный рот булавок, с которыми ловко засновала вокруг нее, подкалывая и сметывая ткань на живую нитку. Тоскливо вздохнув, Данка подумала: еще немного такого стояния на табуретке – и она брыкнется в обморок, как барышня. И чего, в самом деле, Варьку с собой не взяла?

С самой осени Данка пела в хоре. Ее сольные выступления начались раньше, чем сама она предполагала, ей не дали «высидеть» даже недели: гости ресторана, среди которых преобладало купечество, заметив новую красивую певицу, подходили к хореводу и требовали:

– Пусть вон эта глазастая споет!

– Недавно она у нас, ваше степенство… – пытался поначалу отговариваться Яков Васильев. – Новых романсов не знает никаких…

– Пущай старые поет! По четвертаку за песню плачу!

Хоревод хмурился, но вызывал Данку из хора и отправлял за стол к гостю. Она шла, пела романс за романсом, убирала деньги в рукав платья, снова пела, иногда шла плясать – и тут уже весь ресторан взрывался восторженным ревом. Данку приглашали наперебой, и цыганки, завистливо переглядываясь, шипели: «Тьфу, вылезла из-под колеса, голопятая…» Но Яков Васильев угрожающе посматривал на завистниц: за зимние месяцы «голопятая» принесла в хор больше, чем все они, вместе взятые.

– Не прогадал, морэ! – хлопали по спине Кузьму цыгане. – Золотую взял! С такой бабой не пропадешь! Эх, какая красота – и ему одному! И где правда на свете, чявалэ?

Кузьма смущенно улыбался, молчал. Он сам до сих пор не мог понять, за какие заслуги перед богом на него свалилось такое счастье. Они жили с Данкой вместе пятый месяц, вместе работали в ресторане, каждый вечер Кузьма стоял за ее спиной с гитарой в руках, каждый раз перед тем, как лечь спать, Данка снимала с него сапоги, каждую ночь они укладывались в одну постель и засыпали вместе – а он никак не мог привыкнуть. Вот это все – его… Это темное, сумрачное лицо с острым подбородком, тонкими бровями, большими, черными, никогда не улыбающимися глазами, эти волосы – теплые, вьющиеся, мягкие, эти плечи, руки, грудь – все ему… За что? Кто он, Кузьма Лемехов? Император всероссийский? Генерал-губернатор? Князь, граф, купец первой гильдии? Может, на худой конец, талантливейший гитарист в Москве? Да нет, получше есть, вон хоть Митро или Петька Конаков… Так почему же? Ответа у него не находилось, и спросить было не у кого. Цыгане бы подняли на смех. Митро эта скороспелая женитьба не нравилась с самого начала. Варька… Вот Варька, пожалуй, могла бы рассказать что-то. Кузьма замечал, как они с Данкой иногда вполголоса разговаривают и моментально замолкают, стоит кому-либо приблизиться. Но Варька упорно молчала, а допытываться самому Кузьме было стыдно. Не сознаешься же, что за всю зиму они с женой хорошо если десять слов сказали друг другу. Данка вообще была молчаливой и иногда могла целый вечер просидеть среди цыган, не проронив ни слова, даже на вопросы отвечая коротко, а иногда не отвечая вовсе – если спрашивал кто-то из молодых. Первое время Данку старались растормошить. Все интересовались, откуда взялось такое чудо, в каком таборе она кочевала, за кем была замужем и почему ее родня не приехала даже посмотреть, как ей живется на новом месте. Но новая солистка упрямо отмалчивалась, а Яков Васильев однажды подозвал к себе Варьку, проговорил с ней за закрытыми дверями полчаса и после этого велел цыганкам:

вернуться

39

Гладкокрашеный шелк высшего качества.

вернуться

40

Одноцветная ткань из крученого шелка.