Князь. Записки стукача - Радзинский Эдвард Станиславович. Страница 22
Тетка отца ненавидела. Ненавидела так же пылко, как когда-то любила и поклонялась. Она была очень богата, бездетна и всю свою любовь обрушила на меня. Называла меня Красавчик. У нее была отвратительная привычка больно тереть рукой мои непокорные волосы, приводя их в порядок… Она обожала обсуждать с гостями мою внешность, привлекая к этим разговорам и меня…
– Боже, как он красив! Какие у него реснички… Зачем тебе такие длинные, отдай их мне, Красавчик!
И мерзко хрустела пальцами. Я ее очень не любил, а она меня очень любила, прости меня Господи.
Зима в Петербурге нарядна… В сыром Копенгагене, где я нынче живу, мне часто снится: крепкий морозец, узоры на огромных венецианских окнах… И под руководством тетки начинается мое мучительное одевание – теплые штаники, гетры, шубка, шапка, башлык поверх шапки, варежки. Да еще муфту привяжут… И вот по устланной ковром мраморной лестнице, поздоровавшись со швейцаром в черной с золотом ливрее, выходим на улицу. Двери с зеркальными стеклами захлопнулись. Подали карету, везут в Летний сад… Пар от лошадей на морозе… Веселый кучер Степан в поддевке. Останавливаемся у золотой решетки Летнего сада… Голубые тени на мерцающем на солнце снегу… Красно-бурый гранит набережной покрыт легким снежком, в солнце сверкает искрами… И так мне хорошо! Прежде чем меня отведут в сад, успеваю варежкой сделать на изморози какой-нибудь рисуночек.
Мне было одиннадцать лет, когда Государь отменил крепостное право. Тогда у меня начались идейные ссоры с теткой.
Была она любимой фрейлиной покойной матери Государя Николая Павловича. После ее смерти при дворе более не появлялась, хотя приглашалась на все придворные празднества. К новому Государю относилась прохладно – отмену крепостного права, как многие помещики, именовала несчастьем.
И вся хронология прошлой жизни у нее делилась так: до «несчастья» и после.
Я же готов был жизнь отдать за Государя. Я никогда не забывал, что мои предки рождались, жили и умирали в этом вековом рабстве. И новый Государь дал нам свободу.
Помню, как в Летнем саду впервые я увидел Государя. Он гулял с собакой. Я шел за ним на некотором отдалении, вместе с нашим слугой Фирсом. И мечтал…
О, как я мечтал, чтоб появился убийца, а я непременно грудью защитил бы его!
И на руках его умер.
Это был как бы медовый месяц пылкой любви между царем и всей прогрессивной Россией. Пьяные от счастья и свободы солнечные годы.
Но уже скоро пошли слухи о таинственных революционерах. И начались студенческие волнения. Петербург наблюдал невиданное…
Мы возвращались с прогулки из Летнего сада… Огромная демонстрация кричащих молодых людей, окруженная жандармами, шла по набережной. Впереди, будто возглавляя ее, ехал на коне бледный петербургский градоначальник, которого тетка «знала еще в пеленках».
А потом заполыхали таинственные пожары. Каждую ночь над городом стояло зарево… Пожары приписывали все тем же революционерам, «обнаглевшим от полученных свобод». Фирс рассказал, что на почтамте задержали прокламации с призывами к убийству царя… Тетка торжествовала: «Вот они, плоды вашей воли», – обращалась она, конечно же, ко мне.
Тетка мечтала для меня о военной карьере.
– Ну погляди, какой ты красавец. Ты, как твой проклятый отец, истинный кавалергард… Покойный Государь (Николай Первый) любил порядок. В конногвардейском полку служили только высокие брюнеты, а в кавалергардах – такие же рослые блондины.
Глаза тетки туманились… Она молча, с нежной улыбкой, сидела у камина – видно, вспоминала, как галантны были кавалергарды-блондины и как от них не отставали конногвардейцы-брюнеты.
Излишне говорить, что, назло тетке, я объявил: военным быть не желаю, хочу поработать на земле, как мои предки-крестьяне, и посему буду поступать в Московскую земледельческую академию.
Как она ненавидела, когда я вспоминал о материнском роде! И как мне нравилось дразнить своевольную старуху.
Но была еще главная мечта, о которой я не говорил никому…
В те годы гремели литераторы – Тургенев, Чернышевский. Герои литературные были реальней живых людей. Помню, с каким упоением я читал «Отцы и дети»… Герой романа, все и всех отрицающий, – Базаров был тогда главным моим кумиром. И словечко «нигилист» (так называли в романе все отрицающего Базарова) стало официальным наименованием всех свободомыслящих молодых людей России. Передовые идейные девушки влюблялись только в нигилистов…
Я разговаривал с теткой исключительно цитатами из книг.
– Милая тетушка, – говорил я, указывая на картины, украшавшие гостиную, – Не кажется ли вам, что наше общество, имеющее в своей среде столько голодных и бедных и при этом тратящее деньги на искусство, следует сравнить с голодным дикарем, украшающим себя побрякушками?
– Вы хотите назвать побрякушками картины великих мастеров?
– Именно, дорогая тетушка. Ценность имеет только то, что реально полезно. А это – хлам.
– И Леонардо да Винчи тоже хлам? – попадалась на удочку тетушка (у нее был один его рисунок, которым она очень гордилась).
– Именно. И Рафаэль, и любимый вами Пушкин – все совершеннейший хлам. На помойку их!
И далее начинались крики взбешенной тетушки.
Каждый вечер я обязан был молиться. Бога я побаивался, но все-таки не устоял перед искусом и спросил у тети цитатой из модного критика, очередного властителя моих дум:
– Не кажется ли вам, любезнейшая тетушка, что мир, созданный Господом, несколько своеобразен? Он напоминает гигантскую кухню, где повара ежеминутно рубят, потрошат и поджаривают… друг друга. Попавши в такое странное общество, юное существо прямо из утробы матери тотчас переходит в какой-нибудь котел и поглощается одним из поваров. Но не успел еще повар проглотить свой обед, как он сам, с не дожёванным куском во рту, уже сидит в котле и обнаруживает достоинства, свойственные хорошей котлете…
Боже, что с ней было… Как она кричала и крестилась, а я… я хохотал!
И видимо, тогда она решила пригласить ко мне строгого гувернера.
В это время публиковался Федор Михайлович Достоевский. Он только что выпустил «Преступление и наказание»… Роман тогда гремел – идея, что все дозволено, коли есть цель, была популярной у молодежи. Нас волновало Преступление. Наказание же мы пропускали, оно казалось довеском для цензуры… И действительно, что такое жизнь жалкой ненужной старушонки, если цель великая! Я гнал от себя мысль, но не думать не мог…
Мысль была простая: убил бы я тетку, если бы нужно было для высокой цели?
Мой гордый, страшный ответ себе: «Непременно!»
Меня прошиб пот после этого ответа, хотя в глубине души я знал, что не смог бы! Никогда не смог бы!
Так что нетрудно догадаться: главным и тайным моим желанием было стать писателем. И в академию я поступал, чтоб быть ближе к земле, то есть к народу.
Каков был мой восторг, когда я узнал, что Аня Сниткина, находившаяся в отдаленном родстве с моей крепостной матерью, должна была стать стенографисткой у самого Достоевского! Я потребовал, чтоб ее к нам пригласили. Тетка относилась к писателям презрительно. Она сказала, что этот Достоевский был государственным преступником, осужденным на казнь. Только неизреченной милостью прежнего Государя он спасся, его помиловали, и он отбывал каторгу… Следует ли приглашать стенографистку каторжника в порядочный дом?!
Но я настоял, и как всегда, легко. Вообще я знал – тетка обожала мои прихоти. Чем диковиннее они ей казались, тем более она их ценила. Думаю, она вспоминала брата, которого так ненавидела и по-прежнему… любила! Короче, эту Аню, которую я никогда не видел, пригласили.
Аня Сниткина оказалась скучнейшей, бесцветной барышней в столь же скучном коричневом платье с белым крахмальным воротничком. Она явно стеснялась в нашей гостиной с мраморными колоннами и золочеными кариатидами.