Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 114
Бдительностью и заботливым присмотром мне удалось так
1 В настоящее время я дивлюсь своей глупости, помешавшей мне заметить, когда я писал эти строки, что досада, с которой гольбаховцы смотрели на мой отъезд в деревню и пребывание там, касалось главным образом старухи Левассер, потому что таким образом ее не было у них под рукой и она не могла руководить ими в их клеветнических выдумках, снабжая их точными указаниями времени и места. Эта мысль, пришедшая мне на ум так поздно, отлично объясняет мне странность их поведения, которое при всяком другом предположении необъяснимо. (Прим. Руссо.)
378
хорошо уберечь сад, что, несмотря на очень плохой урожай фруктов в том году, сбор оказался втрое больше против предыдущих лет; правда, я совсем не щадил себя, оберегая его, вплоть, до того, что сам сопровождал возы, отправляемые в Шевретту и в Элине, даже сам таскал корзины; и я вспоминаю, как однажды мы с Терезой тащили такую тяжелую корзину, что, изнемогая под этой ношей, были вынуждены отдыхать каждые десять шагов, а когда донесли, то обливались потом.
Когда дождливая осень обрекла меня па затворничество, мне захотелось вернуться к своим домашним занятиям; это оказалось невозможным. Всюду я видел перед собой только двух очаровательных подруг, их друга, их окружение, тот край, где они жили, и предметы, созданные или украшенные для них моим воображением. Я ни минуты не принадлежал себе, бред не покидал меня. Несмотря на долгие, но тщетные усилия отогнать от себя эти вымыслы, они в конце концов совсем околдовали меня, и я стал уж думать только о том, чтобы внести в них некоторый порядок, последовательность и создать из этого нечто вроде романа*.
Самым большим затруднением был для меня стыд за то, что я так определенно и открыто вступаю в противоречие с самим собою. После тех строгих принципов, которые я только что так шумно провозгласил, после всех суровых правил, которые так рьяно проповедовал, после стольких язвительных выпадов против расслабляющих, напоенных любовью и пегой книг, можно ли было представить себе что-нибудь более неожидап-пое и возмутительное, чем то, что я сам, своей собственной рукой, вношу себя в списки авторов подобных книг, столь жестоко мною осужденных. Я сознавал свою непоследовательность во всей ее силе, упрекал себя в ней, краснел за нее, негодовал на себя, но всего этого было недостаточно, чтобы образумить меня. Окончательно покоренный, я вынужден был пойти на риск и решиться бросить вызов молве, оставляя за собой возможность позже обсудить вопрос, показывать кому-нибудь свою работу или нет: тогда я еще не предполагал, что дойду до ее опубликования.
Остановившись на этом решении, я с головой погружаюсь в свои грезы и, по мере того как их обдумываю, нахожу наконец что-то вроде плана, выполнение которого теперь известно. Это было, конечно, лучшим исходом, к какому я мог прийти в своих безумствах: любовь к добру, никогда не покидавшая моего сердца, дала им полезное применепие, так что и нравственность могла бы извлечь из них выгоду. Созданные мной сладострастные картины потеряли бы всю свою прелесть, если бы в них отсутствовал нежный колорит невинности.
379
Не устоявшая перед соблазном девушка вызывает жалость; любовь может сделать ее интересной, и она часто ничего не теряет в привлекательности; но кто может вынести без негодования зрелище современных нравов? И что может быть возмутительнее гордости неверной жены, открыто попирающей все свои обязанности, претендующей на благодарность мужа за то, что она оказывает ему милость, не давая себя застать на месте преступления? Совершенных существ нет в природе, и уроки их недоступны нам. Но если молодая женщина, наделенная от рождения сердцем столь же нежным, сколь честным, еще девушкой позволяет любви одержать над собой победу, а в супружестве находит в себе силы в свою очередь победить эту любовь и снова стать добродетельной,— то кто бы ни говорил вам, что вся эта картина в целом непристойна и малопоучительна,— тот лгуп и лицемер, не слушайте его.
Кроме этой задачи — изобразить нравы и супружескую честность,— задачи, коренным образом связанной со всем общественным устройством, я втайне поставил себе и другую, имеющую в виду общественный мир и согласие, быть может более высокую, более значительную,— во всяком случае в переживаемое нами время. Буря, поднятая «Энциклопедией»*, не только не улеглась, но была тогда в самом разгаре. Обе партии, устремившиеся друг на друга с величайшей яростью, больше походили на бешепых волков, в ожесточении терзающих друг друга, чем на христиан и философов, желающих просветить, убедить и вернуть друг друга на путь истины. Той и другой партии недоставало, может быть, только деятельных и пользующихся доверием вождей, чтобы борьба между ними превратилась в гражданскую войну; и бог знает, к чему привела бы религиозная гражданская война, в которой жесточайшая нетерпимость была, в сущности, с обеих сторон одинакова. Прирожденный враг всякого духа пристрастия, я откровенно высказывал тем и другим суровые истины, но они не слушали меня. Я прибег к другому средству, в своей простоте считая его превосходным: я думал смягчить их взаимную ненависть, уничтожив их предрассудки, и попытаться показать каждой партии заслуги и добродетели другой, достойные общественного уважения и почета со стороны всех смертных. Эта не особенно благоразумная затея, предполагавшая в людях добросовестность, ввергла меня в ту самую ошибку, за которую я упрекал аббата Сен-Пьера, и имела лишь тот успех, которого следовало ожидать: партии объединились только для того, чтобы общими силами обрушиться на меня. Пока опыт не доказал мне моего безумия, я предавался ему, смею сказать, с усердием, достойным моих побуждений; я рисовал характеры Вольмара и Юлии* с восхищением, надеясь, что мне удастся представить
380
их обоих привлекательными и даже более того — заставить любить одного из любви к другому.
Довольный тем, что в общих чертах набросал свой план, я вернулся к созданным раньше подробным ситуациям и построил две первые части «Юлии», законченные и переписанные мной набело в ту же зиму с невыразимым наслаждением, причем я употреблял для этого самую прекрасную бумагу с золотым обрезом, голубой и серебряный песок для просушивания чернил, голубую ленточку для сшивания тетрадей — словом, не находил ничего достаточно изящным и милым для очаровательных девушек, по которым сходил с ума, как второй Пигмалион*. Каждый вечер, сидя у горящего камина, я читал и перечитывал эти две части моим домоправительницам. Дочь, не говоря ни слова, рыдала вместе со мной от умиления; мать, не находя здесь никаких галантностей и ничего не понимая, оставалась безучастной и довольствовалась тем, что в минуты молчания твердила: «Это очень красиво, сударь».
Г-жа д’Эпине, беспокоясь, что я живу зимой один среди лесов, в уединенном доме, очень часто присылала справляться обо мне. Никогда еще не получал я от нее таких бесспорных доказательств дружбы ко мне и никогда моя дружба к ней не отвечала на них с такой горячностью. С моей стороны было бы дурно не отметить в числе этих доказательств то, что она прислала мне свой портрет и просила указаний, как ей получить мой, написанный Латуром* и выставлявшийся в Салоне*. Точно так же не должен я обойти молчанием другое проявление ее внимания; оно покажется смешным, но добавляет еще одну черту к истории моего характера благодаря впечатлению, произведенному им на меня. Однажды, в сильный мороз, открывая присланный ею пакет с несколькими покупками, которые она взялась для меня сделать, я нашел в нем короткую нижнюю юбку из английской фланели; г-жа д’Эпине писала, что носила ее сама и хочет, чтобы я сделал себе из нее жилет. Записка была прелестна, полна ласки и наивности. Эта забота, более чем дружеская, показалась мне такой нежной, словно г-жа д’Эпине сняла с себя одежду, чтобы одеть меня, и я в волнении раз двадцать, плача, поцеловал записку и юбку. Тереза решила, что я помешался. Странно, что из всех знаков дружбы, выказываемых мне г-жой д’Эпине, ни один не трогал меня так, как этот, и даже после нашего разрыва я ни разу не вспомнил его без умиления. Я долго берег ее записочку, и она была бы у меня до сих пор, если б ее не постигла участь других моих писем того времени.