Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 121
401
ему две первые части «Юлии», чтобы узнать его мнение. Он еще не читал их. Мы прочли вместе одну тетрадь. Он сказал, что все это «листки»—это было его выражение,—то есть нашел, что они многословны и напыщенны. Я и сам это чувствовал, но это была болтовня в бреду; я никогда уж не мог исправить ее. Последние части не такие. Особенно четвертая и шестая — они представляют образец слога.
На другой день после моего приезда он непременно захотел повести меня ужинать к Гольбаху. Расчеты между нами были далеко не в порядке; я даже хотел разорвать соглашение относительно рукописи по химии, так как меня приводила в негодование мысль быть чем-нибудь обязанным этому человеку. Дидро одержал верх. Он поклялся, что Гольбах любит меня всем сердцем, что нужно простить ему тон, который он принимает со всеми и от которого его друзьям приходится страдать больше других. Он стал доказывать, что отказаться от дохода с этой рукописи, после того как я за два года перед тем принял его, значило нанести Гольбаху незаслуженное оскорбление, и этот отказ можно было бы даже истолковать в дурную сторону, как скрытый упрек за такое долгое ожидание сделки. «Я вижу Гольбаха каждый день,—прибавил он,—и лучше вас знаю его душевное состояние. Если б вы не имели основания быть им довольны, неужели вы думаете, что ваш друг был бы способен советовать вам пойти на низость?» Короче говоря, с обычной своей уступчивостью я дал себя уговорить, и мы отправились ужинать к барону. Он принял меня, как всегда, но жена его была со мной холодна, почти неучтива. Я не узнал любезной Каролины, до своего замужества проявлявшей ко мне большую благосклонность. Но мне уже давно казалось, что, с тех пор как Гримм стал посещать семейство д’Эн, ко мне там стали относиться не столь приязненно, как прежде.
Когда я был в Париже, туда приехал из армии Сен-Ламбер*. Я ничего об этом не знал и увидел его только после своего возвращения в деревню,— сперва в Шевретте, потом в Эрмитаже, куда он пришел вместе с г-жой д’Удето, чтобы пригласить меня обедать. Можно себе представить, с каким удовольствием я принял их! Но еще большее удовольствие доставило мне их доброе согласие. Довольный тем, что не нарушил их счастья, я сам был счастлив от этого, и могу поклясться, что в период моей безумной страсти, и даже в тот момент, когда я мог отнять у него г-жу д’Удето, я не хотел и не испытывал никакого искушения сделать это. Я находил, что она прелестна, любя Сен-Ламбера, и не мог представить себе, чтобы она была такой же, любя меня самого; нисколько пе желая нарушать их союз, я на самом деле домогался в своем бреду только, того, чтоб она позволила мне любить себя. Наконец,
402
какой бы сильной страстью и к ней ни пылал, я находил, что быть поверенным ее любви для меня не менее сладостно, чем быть ею любимым, и ни одной минуты я не смотрел на ее возлюбленного, как на своего соперника, а всегда, как на своего друга. Скажут, что это тоже не была любовь,— пусть, но в таком случае это было чем-то большим.
Сен-Ламбер держал себя, как человек порядочный и рассудительный: поскольку я один был виновен, я один и был наказан, да и то снисходительно. Он обошелся со мной строго, но по-дружески; я увидел, что кое-что потерял в его уважении, но ничего — в его дружбе. Я утешался этим, зная, что первое мне будет гораздо легче восстановить, чем второе, и что он слишком умен, чтобы принять невольную и мимолетную слабость за порочный нрав. Если и была моя вина в том, что произошло, то она была невелика. Разве я добивался общества его любовницы? Не сам ли он прислал ее ко мне? Не она ли искала моего общества? Мог ли я уклониться от ее посещений? Что должеп был я сделать? Они одни были причиной зла, а мне пришлось пострадать за это. На моем месте он поступил бы так же, как я,—может быть, хуже. Ведь в конце концов как ни верна, как ни достойна уважения была г-жа д’Удето, она была женщина; он отсутствовал; случаи представлялись часто, искушение было сильно, и ей было бы очень трудно защищаться все время с одинаковым успехом против человека, более предприимчивого. Право, в таком положении нелегко было и для нее и для меня установить определенные границы, которых мы ни разу не позволили себе переступить.
Хотя в глубине души я и оправдывал себя, видимость говорила так убедительно против меня, что мной владел непреодолимый стыд; я держал себя при Сен-Ламбере как виноватый, и он нередко злоупотреблял этим, чтобы унизить меня. Один случай может обрисовать наши взаимоотношения. Я читал ему после обеда письмо, написанное за год перед тем Вольтеру; Сен-Ламбер слышал об этом письме. Во время чтения он заснул; и я, когда-то такой гордый, а теперь такой глупец, не смел прервать чтения и продолжал читать под его храп. Таковы были мои поступки и такова была его месть; но, как человек великодушный, он проявлял ее только в обществе лас троих.
Когда он уехал, я убедился, что г-жа д’Удето очень изменила свое отношение ко мне. Я был так удивлен, как будто не мог этого ожидать; я был задет этой переменой больше, чем следовало, и мучительно страдал. Казалось, что все, от чего я ожидал своего исцеления, только глубже вонзило мне в сердце стрелу, и я лишь переломил ее, но не вырвал.
Я решил пересилить себя и ничего не пожалеть, чтобы превратить свою безумную страсть в чистую и прочную дружбу.
403
Я составлял для этого самые прекрасные планы, но для их выполнения мне необходимо было содействие г-жи д’Удето. Когда я заговорил с ней об этом, она слушала мепя рассеянно и смущенно; я почувствовал, что мое общество перестало доставлять ей удовольствие, и ясно понял, что произошло нечто такое, чего опа не хочет мне сказать и чего я так никогда и не узнал. Эта перемена, объяснения которой я никак пе мог добиться, приводила меня в отчаяние. Г-жа д’Удето потребовала, чтобы я вернул ей все ее письма; я вернул их все до единого, но одно время она сомневалась в этом. Такое оскорбительное недоверие было новым ударом для моего сердца, а ведь ей следовало бы хорошо знать его. Она отдала справедливость моей порядочности, но не сразу. Я догадался, что, пересмотрев пакет, переданный мной, она убедилась в своей ошибке; я даже заметил, что ей совестно, и это дало мне возможность кое-чего достигнуть. Она не могла взять обратно свои письма, не возвратив мои. Она сказала, что сожгла их; я в свою очередь осмелился усомниться в этом и, признаюсь, сомневаюсь до сих пор. Нет, таких писем не бросают в огонь. Письма «Юлии» нашли пылкими. Боже мой, что же сказали бы об этих! Нет, нет, никогда у женщины, которая могла внушить такую страсть, не хватит духу предать огню ее доказательства. И я не опасаюсь также, чтобы она злоупотребила ими; я не считаю ее способной на это, и, кроме того, я принял свои меры. Глупый, но сильный страх быть осмеянным заставил меня повести переписку с нею в таком тоне, что она не решилась бы показывать мои письма другим. В своем опьянении я доходил до столь большой вольности, что говорил ей ты, но какое ты! Наверное, оно не оскорбляло ее. Впрочем, несколько раз она протестовала против этого, но безуспешно. Ее протесты только усиливали мою тревогу; к тому же я уже не мог отступить. Если эти письма еще существуют* и если их когда-нибудь прочтут, то узнают, как я любил.
Горе, причиненное мне охлаждением г-жи д’Удето, и уверенность в том, что я его не заслужил, привели меня к странному решению пожаловаться на нее самому Сен-Ламберу. В ожидании ответа на мое письмо к нему я накинулся на развлечения, которых мне следовало бы искать раньше. В Шевретте стали устраивать празднества; я писал для них музыку. Желание блеснуть перед г-жой д’Удето ее любимым талантом возбуждало мое вдохновение; его оживляла и другая причина: стремление показать, что автор «Деревенского колдуна» знает музыку; я давно замечал, что кто-то втайне старается сделать это сомнительным, по крайней мере в отношении композиции. Мой дебют в Париже, испытания, которым я там неоднократно подвергался в доме г-на Дюпена и у г-жи де ла Поплиньер,
404