Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 128

Столь неожиданная, с такою резкостью выраженная отставка не оставляла мне ни минуты для колебаний. Надо было немедленно уехать, какова бы ни была погода, в каком бы я ни был состоянии, если б даже мне пришлось провести ночь в лесу и на снегу, покрывавшем тогда землю; и чтобы пи сказала и ни сделала г-жа д’Удето, она не могла бы удержать меня: я очень желал угодить ей во всем, однако не доходя до низости.

Я оказался в самом ужасном затруднении, какое когда-либо испытывал; но мое решение было принято; я поклялся, что, при любых обстоятельствах, я через неделю покину Эрмитаж. Я приступил к вывозу своего имущества, решив скорей бросить его в поле, чем не сдать через неделю ключи; я прежде всего хотел, чтобы все было кончено раньше, чем напишут об этом в Женеву и получат ответ. Никогда еще я не чувствовал в себе такого мужества; все мои силы вернулись ко мне. Чувство чести и негодование возвратили мне их, чего г-жа д’Эпине, несомненно, не ожидала. На помощь мне пришел счастливый случай. Г-н Мата, уполномоченный принца Конде* при вотчинном суде, услыхал о моих затруднениях. Он велел предложить мне домик в своем саду Мон-Луи, в Монморанси. Я принял предложение с готовностью и благодарностью. Сделка немедленно состоялась; я велел прикупить кое-какую мебель к той,

424

что уже была у меня, чтобы нам с Терезой было на чем спать. Я велел перевезти вещи на телегах; это стоило большого труда и больших затрат. Несмотря на лед и снег, мой переезд был окончен в два дня, и 15 декабря я сдал ключи от Эрмитажа, уплатив жалованье садовнику, но не имея возможности уплатить за помещение.

Что касается г-жи Левассер, то я объявил ей, что нам надо расстаться; дочь пыталась поколебать это решение, но я остался непреклонен. Я отправил ее в Париж в наемном экипаже, с теми вещами и мебелью, которые были общие у нее с дочерью. Я дал ей немного денег и обязался платить за ее помещение у ее детей или в другом месте, заботиться о ее пропитании, насколько это будет для меня возможно, и никогда не оставлять ее без куска хлеба, пока он будет у меня самого.

Наконец, на второй день после моего приезда в Мон-Луи, я написал г-же д’Эпине следующее письмо:

Монморанси, 17 декабря 1757 г.

«Ничего не может быть проще и неотложнее, сударыня, как выехать из вашего дома, раз вам неугодно, чтобы я оставался в нем. Так как вы не согласны на то, чтоб я прожил в Эрмитаже до весны, я уехал оттуда 15 декабря. Мне было предназначено судьбой въехать в этот дом против своего желания и точно так же выехать из него. Благодарю вас за ваше приглашенье поселиться там и благодарил бы еще больше, если б заплатил за него не так дорого. Вы правы, считая меня несчастным; никто на свете пе знает лучше вас, как это верно. Если несчастье — ошибиться в выборе своих друзей, то не меньшее несчастье — очнуться от столь сладкого заблужденья».

Вот правдивый рассказ о моем пребывании в Эрмитаже и о причинах, заставивших меня уехать оттуда. Я не мог его сократить; важно было изложить все с величайшей точностью, так как эта эпоха моей жизни имела на последующее такое влияние, которое продлится до моего последнего дня.

КНИГА ДЕСЯТАЯ

(1758 — 1759)

Необычайная энергия, вызванная во мне временным возбуждением и позволившая мне уехать из Эрмитажа, покинула меня, как только я оказался за его пределами. Едва я устроился на новом месте, как сильные и частые приступы моей болезни осложнились новыми страданиями: меня с некоторых пор

425

мучила грыжа, причем я не знал, что со мной. Скоро я стал жертвой жесточайших припадков. Врач Тьерри, мой старый друг, навестил меня и объяснил мне мое состояние. Зонды, свечи, бандажи и прочие атрибуты старческих недугов, разложенные вокруг, заставили меня жестоко почувствовать, что нельзя безнаказанно сохранять молодое сердце, когда тело перестало быть молодым. Весна нисколько не восстановила моих сил; я провел весь 1758 год в состоянии изнеможенья и думал, что уже подхожу к концу своего жизненного пути. Я ждал этого момента с каким-то нетерпеньем. Отрешившись от химер дружбы, освободившись от всего, что заставляло меня любить жизнь, я больше не видел в ней ничего, что могло бы сделать ее для меня приятной; впереди мне представлялись одни страданья и беды, мешающие наслаждаться существованием. Я мечтал о том, как я стану мгновенно свободным и навеки спасусь от врагов. Но вернемся к нити событий.

Мой переезд в Монморанси как будто озадачил г-жу д’Эпине: она этого, видимо, не ожидала. Плохое состояние моего здоровья, суровое время года, всеобщее забвенье, в котором я оказался,—все внушало ей и Гримму уверенность, что, доведя меня до последней крайности, они вынудят меня просить пощады и униженно добиваться, чтоб меня оставили в убежище, откуда чувство чести повелевало мне удалиться. Я переехал так внезапно, что у них не было времени предотвратить удар и не оставалось другого выбора, как только поставить все на карту и либо окончательно потерять меня, либо постараться вернуть в Эрмитаж. Гримм выбрал первое; но мне кажется, г-жа д’Эпине предпочла бы второе; об этом я сужу по ее ответу на мое последнее письмо, где она заметно смягчает тон, взятый ею в предыдущих письмах, и как будто оставляет открытым путь к примирению. Она заставила меня ждать ответа целый месяц, и такое запоздание тоже говорит о том, что ей трудно было придать ему приличную форму и придумать необходимое объяспение. Выказывать особую любезность она не могла, не компрометируя себя; но после прежних ее писем и моего неожиданного отъезда можно только удивляться, как тщательно она избегает какого бы то ни было обидного слова. Привожу ее ответ целиком (связка Б, № 23), чтобы читатели могли судить об этом:

Женева, 17 января 1758 г.

«Только вчера, милостивый государь, я получила ваше письмо от 17 декабря. Мне прислали его в ящике, полном разных вещей, а ящик находился в пути все это время. Я отвечу только на приписку: само письмо мне не совсем понятно. Если б у нас была возможность объясниться, я охотно отнесла бы все

426

происшедшее за счет недоразумегья. Возвращаюсь к приписке. Как вы, наверно, помните, милостивый государь, мы условились, что жалованье садовнику в Эрмитаже будет проходить через ваши руки, чтобы дать ему сильнее почувствовать свою зависимость от вас и избавить вас от смешных и непристойных сцен, подобных тем, которые устраивал его предшественник. Доказательством этому служит то, что его жалованье за первые два квартала было вручено вам, а за несколько дней до своего отъезда я условилась с вами, что суммы, выданные вами вперед, будут вам возвращены. Я знаю, что сначала вы отказывались; по ведь вы выплачивали вперед по моей просьбе — следовательно, я должна вернуть долг, как мы и договорились. Кагуэ сообщил мне, что вы не пожелали взять эти деньги. Решительно тут какое-то недоразумение. Я отдала распоряжение, чтобы их опять отнесли вам; право, я не вижу причины, почему вы, песмотря на наш уговор, желаете оплачивать моего садовника,— и даже за то время, когда вы уже не жили в Эрмитаже. Итак, я надеюсь, милостивый государь, что, вспомнив все, о чем я имею честь вам писать, вы не откажетесь принять деньги, любезно уплачепные вами за меня».

После всего, что произошло, я потерял доверие к г-же д’Эпине и решил не возобновлять с ней отношений; я не ответил на это письмо, и наша переписка на этом кончилась. Видя, что мое решение принято, она приняла свое и, примкнув уже целиком к замыслу Гримма и гольбаховской клике, сообща с ними старалась потопить меня. Пока они орудовали в Париже, она действовала в Женеве. Гримм, впоследствии уехавший к ней, довершил то, что она начала. Троншен, которого они привлекли без труда, оказал им деятельную поддержку и стал одним из самых свирепых моих преследователей, хотя, подобно Гримму, никогда не имел ни малейшего повода на меня жаловаться. Все трое в полном согласии принялись тайно сеять в Женеве семена, давшие жатву четыре года спустя.

Трудней пришлось им в Париже, где я был более известен, а сердца менее расположены к ненависти и не так легко проникаются ею. Чтобы наносить удары с большей меткостью, они прежде всего пустили слух, будто я отошел от них по своему почину (смотрите письмо Делейра, связка Б, № 30). После этого, прикидываясь по-прежнему моими друзьями, они стали ловко распространять коварные обвинения, придавая им характер жалоб на несправедливость друга. Таким образом они вызывали больше доверия, их охотнее выслушивали, а меня порицали. Глухие обвинения в предательстве и неблагодарности произносились с большой осторожностью, по тем большее впечатление производили. До меня дошло, что они приписы-