Роковая красавица (Барыня уходит в табор, Нас связала судьба) - Туманова Анастасия. Страница 23
– Господи, и эта поговорка… Вы же и раньше всегда так говорили! Я не забыл! – всплеснул руками граф. Он был сильно возбужден, и Якову Васильевичу почти насильно пришлось усадить его в кресло.
– Машенька… – тут же забеспокоился Аполлон Георгиевич, и Марья Васильевна торопливо подошла к нему. Кто-то из офицеров придвинул ей пуф. Граф тихо заговорил: – Ты уж не смотри на меня, Маша. Ничего прежнего не осталось. Старая развалина – и только…
– Не грешите, Аполлон Георгиевич, – глядя в сторону, глухо сказала Марья Васильевна. – Вы бы знали, сколько раз я вас вспоминала. Все думала, думала… Уж и не в радость вспоминать-то было, а не могла забыть.
Граф молчал. Марья Васильевна осторожно взяла его руку, прижалась к ней щекой. Высохшие дорожки слез еще были видны на ее лице.
– Яшка, хоть что-нибудь… – шепотом попросила она. Яков Васильевич, с тревогой наблюдавший за сестрой, быстро отошел к хору, взял гитару, взмахнул ею:
– «Распошел»! Ну!
Цыгане опомнились мгновенно – и хор взял с места сильной, дружной волной. Запевал Митро, и его густой бас тут же заполнил комнату. Илья вел вторую партию вместе с Конаковыми. Он стоял с краю и не мог отвести глаз от застывшего в кресле старика-графа и прильнувшей к его руке Марьи Васильевны. Бледные, сморщенные губы графа шевелились, он тихо повторял вслед за цыганами:
– Эх, черные очи да белая грудь… До самой зари мне покоя не дадут… Да, все так… Все, как было… Машенька, ну а как же…
Но тут вступил хор, и ни вопроса графа, ни ответа Марьи Васильевны Илья не услышал. Из первого ряда поднялась Стешка, вскинула голову, крыльями развела в стороны руки, придерживая за концы узорный полушалок, – и поплыла с опущенными ресницами, чуть волнуя подол платья, едва поводя плечами в такт:
– Умер он… – донесся до Ильи шепот Марьи Васильевны.
– Почему же ты мне не сказала? Совести у тебя, разбойница, нет! Я ведь ничего не знал! Хоть окрестить успели?
– Успели, не беспокойтесь… А к чему вам было знать? Вы жениться собирались, мне ведь рассказали. А я не пропала, не волнуйтесь. Поплакала – и только. Замуж через год вышла. За Трофимку-гитариста, вы его помнить должны. Такой лохматый, черный, как жук, «Тараканов» у нас тогда пел вместо Яши. Хорошо жили, ничего. Я десятерых родила, семерых вырастила. Слышите, как бас выводит? Это Митро, старший мой.
– Твой сын? Красивый парень.
– А пляшет Стеша, дочка. Ей скоро замуж выходить.
– Знаешь, а я потом все думал… Я ведь за всю жизнь так счастлив не был, как с тобой. Помнишь, как в Воронинке весной черемуха цвела? Как ты себе венок из нее сделала, а потом у тебя голова разболелась? Как я тебя через поле три версты на руках до дома нес? Как пели дуэтом по вечерам и ты меня петь «Красну девицу на зорьке» учила? Если б знать, если б только понимать тогда…
Время давно перевалило за полночь. Кое-кто из гостей уже распрощался и уехал. Маленький Строганов спал в углу дивана, заботливо прикрытый Варькиной шалью. Молодой Воронин сидел за столом, пил вино, изредка посматривая на отца. Старый граф, не замечая ничего вокруг, разговаривал с Марьей Васильевной. По комнате пластами плавал табачный дым. Цыгане подустали, молодые цыганки обмахивались шалями, даже Яков Васильевич несколько раз украдкой вытирал пот со лба. Сквозь завесу дыма Илья едва мог разглядеть Настю. Она уже не пела. Сидела на диване рядом с князем Сбежневым, внимательно и серьезно слушала, что тот говорит ей, не отнимала руки. Зачем она с ним, мучился Илья, не в силах отвести глаз от фигурки в белом платье, сидящей спиной к нему. О чем он шепчет ей? И почему Яков Васильевич как будто не замечает ничего?
Наконец Воронин-младший встал из-за стола.
– Ну что же, други-цыгане, пора и честь знать. Спасибо вам всем, спасибо, Яков Васильич. И в другой раз непременно за вами пошлем. Papa, я позволю себе настаивать…
Старый граф недовольно взглянул на сына, что-то резко сказал по-французски. Тот ответил негромкой холодной фразой. Марья Васильевна тревожно наблюдала за ними. Цыгане подошли, встали рядом.
– Что же, Аполлон Георгиевич… – дрогнувшим голосом сказала Марья Васильевна. – Прощаться нам надо. Утро уж.
– Машенька, нет… Нет, Машенька! – Граф всплеснул сухими руками, его сморщенное личико стало несчастным. – Но… как же так… Все? Уже все?
– Светает скоро, душа моя, – отворачиваясь, тихо повторила Марья Васильевна. – Уж вы-то помнить должны – на рассвете песни стынут.
– Но ты даже не спела мне, Маша! Яшка, не смей уводить своих! – вдруг решительно потребовал Аполлон Георгиевич. Голубые глаза его гневно блеснули. – Пока еще я этому дому хозяин!
– Papa-a… – скучным голосом протянул молодой Воронин.
– Молчать! – по-военному гаркнул старый граф. Тут же поперхнулся, закашлялся, и Марье Васильевне пришлось осторожно постучать его по спине. Едва отдышавшись, он запросил снова: – Еще одну! Последнюю, отъезжую – как раньше. Спой, Машенька, «Долю мою». Помню, лучше тебя никто ее не пел!
– И сейчас никто не споет, – с неожиданной гордостью улыбнулась Марья Васильевна. Но тут же снова забеспокоилась: – Да она же грустная, Аполлон Георгиевич!
– А с чего мне веселиться? Я ведь тебя не увижу больше.
– Апол…
– Молчи, Машенька. Я знаю. Пой.
Яков Васильевич подошел к сестре, вопросительно взял короткий аккорд на гитаре. Марья Васильевна медленно кивнула ему. Ее лицо казалось спокойным. На черных, чуть тронутых сединой волосах дрожали отблески свечей.
Низкий, густой голос плыл по комнате. На миг Илье показалось, что откуда-то запахло сыростью и полынью. Так пели в таборе. Такими же тяжелыми гортанными голосами выводили «долевые» песни цыганки у вечерних костров. Так пела его мать. Илья был почему-то уверен, что она пела именно так, хоть никогда не видел ее. И хотя та, что пела песню сейчас, никогда не входила под полог кочевого шатра, Илья вздрагивал от каждого перелива ее голоса, от каждой горестной ноты.
Яков Васильевич прибавил дрожи гитарным струнам. Коротко взглянул на Митро, и уже две гитары зашлись стонущими переборами. От взлетевшего к потолку голоса зазвенели стекла. Широко открытые глаза Марьи Васильевны блестели от слез, руки, стиснутые на коленях, побелели в суставах.
Гитары вдруг смолкли. Оборвался, как отрезанный, низкий, печальный голос. Марья Васильевна беззвучно заплакала, обняв склонившуюся на ее колени седую голову графа Аполлона Георгиевича Воронина. Цыгане молча сгрудились возле них. Молодой Воронин стоял, отвернувшись к стене. В уголке дивана тихо всхлипывала Настя, и князь Сбежнев, шепотом утешая ее, никак не мог вытащить дрожащими пальцами носовой платок.
Уезжали под утро. На улице было холодно, небо над куполом храма Христа Спасителя уже серело, две последние желтые звезды болезненно мерцали над безлюдной Пречистенкой. Сонные извозчики подогнали сани, уставшие цыгане медленно полезли в них. У крыльца приказчик Ворониных рассчитывался с Яковом Васильевичем. Илья сидел у края саней, старался не шевелиться: на его плече лежала лохматая голова заснувшего Кузьмы. Чуть поодаль на покрытой изморозью мостовой стояли Сбежнев и Настя.