Перст судьбы - Дворецкая Елизавета Алексеевна. Страница 42
— Да. Не знаю, — честно ответил он.
Он редко вспоминал о ней, будто мыслям о девушке не было места там, где он пребывал, но сейчас казалось, что ее лицо, широкие брови, глаза, разлохмаченная и мокрая от растаявшего снега коса всегда жили на дне его души.
Он тоже не знал, что сказать, но по его глазам она видела, что разговоры ему вообще не нужны. Стейн словно бы вбирал взглядом ее всю, и под этим взглядом Велемила дрожала все сильнее. Но это был не страх, а то дикое возбуждение, которое заставляет людей скакать, прыгать, вопить и открывает дорогу в душу каким-то иным силам, тем, что приходят в земной мир в эти пограничные ночи. Он сам сейчас был полон дыхания леса, и это передавалось ей. Они казались выходцами из разных миров: мужского и женского, леса и очага, коренной словенской знати и варяжских пришельцев. Но эта ночь, соединяющая старый и новый год, соединяла разные миры и тем позволила им встретиться.
— Ты стал совсем другой, — сказала она о том, о чем думала.
— А ты нет.
Он хотел сказать, что рад ее видеть не изменившейся… но «рад» — это не то слово. Он просто начал дышать как-то по-другому, когда увидел ее. А она вглядывалась в его лицо, будто хотела найти того, прежнего Стейна, которого когда-то позвала воровать кур, потому что он как-то сразу ей понравился. А может, получше узнать этого, носящего теперь какое-то новое лесное имя, о котором ей не полагается даже спрашивать. И этот новый Стеня, заросший щетиной, похудевший, отчего его варяжские скулы и высокий лоб стали сильнее заметны, жесткий взгляд, отросшие волосы, плохо расчесанные и наполовину мокрые от растаявшего снега, так поразили ее, что она притихла и растеряла свою обычную бойкость. Он притягивал и пугал ее, как огонь в зимнюю ночь; хотелось прикоснуться к нему, но было страшно обжечься.
Она все-таки встала, подошла к нему вплотную, чувствуя, что сердце сейчас разорвется — так сильно оно билось. Стейн только поднял голову, не сводя с нее глаз.
— Я… по тебе скучала, — сказала она, не уверенная, что скучала именно по этому Стейну, который сейчас сидел перед ней.
Он ничего не ответил, не сказал, что тоже скучал. Она осторожно протянула руку, будто он мог укусить, как настоящий лесной зверь, провела по его волосам, по щеке. Потом обняла его за шею и прислонила к себе его голову, словно пытаясь этим унять стук сердца и преодолеть наконец эту невидимую грань между ним, лесным существом, и собой. Стейн тут же обхватил ее обеими руками и крепко прижал к себе. Она склонила голову и прильнула лицом к его волосам; смешанный запах мужчины и лесного костра, такой влекущий и будоражащий, пронзил ее насквозь, наполнил блаженством и теплом, подчинил все мысли одному стремлению. Лес дохнул на нее и завладел ее волей; только сейчас, в этот миг, а не в начале вечера, когда напялила волчью шкуру, Велемила по-настоящему шагнула за грань привычного бытия, где все не так, как здесь. И там ждал ее тот, кто был ей так нужен.
Стейн поднял голову и потянулся к ней; она наклонилась и припала губами к его жадно приоткрытым губам. Он посадил ее к себе на колени и продолжал целовать, нетерпеливо и страстно, его рука шарила по шкурам Марены-волчицы, под которыми найти саму девушку было довольно нелегко. Тогда он снял ее со своих колен, поставил на пол и рванул шкуры, и так растрепанные во время возни в снегу. Шкуры упали, Велемила осталась в обычном овчинном кожухе. Стейн сбросил на пол свои накидки, потом снова взял девушку на руки и положил на этот ворох шкур, склонился над ней, продолжал жадно целовать ее лицо и шею, с которой торопливо размотал платок, а потом развязал пояс на ее кожухе и распахнул полы. На это он не имел права: развязать на женщине пояс может только ее муж или же она сама. Для другого мужчины попытка сделать это считается причинением бесчестья и карается весьма сурово. Но Велемила даже не подумала, а знает ли Стеня, что уже сделанное сейчас им равняется насилию над знатной девой, да еще носящей священные звания. Она чувствовала себя добычей волка, не подвластного человеческим законам. Потому-то девочек с двенадцати лет учат: не выходи из дома в волчий вечер, поймают — пеняй на себя, с них не спросишь. Но она сама пошла искать его, потому что больше не могла выносить разлуки и больше всего на свете хотела быть с ним. Она знала, что «волки» выходят к жилью распоясанными и одичавшими: лес отучает от вежества, но зато дает могучую дикую силу. И эта сила, этот мощный страстный поток, исходящий от него, этот жгучий голод захватывали ее, туманили разум. Раньше он не мог быть с ней так смел и нетерпелив, не мог взять ее как то, что берут по праву. Только в этот единственный вечер он имел право даже не спрашивать ее согласия. Распахнутый кожух сковывал ее руки, и она не могла бы противиться, даже если бы хотела; но она получала отчаянное наслаждение уже от того, что ощущала себя в полной власти мужчины-волка, и даже сознание собственного бессилия доставляло ей неведомое ранее удовольствие.
Когда ее пронзила неизбежная боль, она закричала во весь голос, радуясь, что никто здесь не может ее слышать; и вместе с болью ее душу заливало блаженство от того, что они стали одним целым. Он слишком торопился, но он сейчас никак не мог иначе.
Вот все кончилось, и они еще долго лежали на неровно наваленном ворохе шкур и пытались прийти в себя. Велемила знала, что ей будет больно, знала, что Стейн сейчас не в том состоянии, чтобы ждать от него осторожности и нежности, и хотя ничего похожего на удовольствие она пока не получила, все равно осталась довольна. Она уже давно этого хотела, и хотела именно от него. И сейчас она ощущала, что они остаются единым целым, и это наполняло ее неведомым прежде удовлетворением, от которого было тепло внутри. Это чувство единения не прошло и теперь, когда она уже одернула смятые подолы, чтобы не мерзли ноги, и даже клочками Смолянкиной кудели вытерла влажные липкие пятна с бедра. Теперь они были вместе, и от этого она чувствовала себя вдвое сильнее.
Напряжение отпустило Стейна, и он начал понемногу соображать, что натворил.
— О боги! — Он наконец поднял голову и повернул к себе лицо Велемилы, которая лежала, закрыв глаза и прижавшись к его плечу. — Что я наделал! И что же ты молчала?
— Я не молчала. — При слабом свете от лучины она смотрела на него совершенно черными глазами. — Я рычала. Как ты.
— Но ты могла бы меня остановить… наверное! Или, пожалуй, нет… Я совсем себя не помнил… Что бы ты ни сказала — я бы не услышал… — Стейн сел и потер лоб. — Я… ты… тебе было очень больно? Ты же… священная дева, я забыл, как это у вас называется. И что теперь с тобой будет? — Сообразив, что, по сути, лишил Ладогу земной богини-девы, нарушил весь уклад этого места, оскорбил богов, совершил преступление, за которое даже изгнанием не расплатишься, он снова подался к ней и с тревогой заглянул в лицо. — Что у вас делают, если эта… ну, как зовут твою богиню, теряет…
— Ничего не делают! — Велемила закрыла ему рот ладонью. — Пока не мать — значит, дева! А… ну, в общем, ничего быть не должно. Время сейчас не то, так что ты не волнуйся. Мне только рожать еще года три нельзя, чтобы Ладога не осталась без Девы Альдоги из старшего рода, а прочее… Кто проверять-то будет?
— А если…
— Да нет же, нет! Обойдется! Какие вы, мужики, все осторожные… опосля! — Велемила фыркнула, уже чувствуя себя женщиной. — А только что такой смелый был, что я сама от удивления память потеряла! Не бойся, волк ты мой лесной. И пойдем-ка лучше отсюда. Там уже божича, поди, зажигают, заметно будет, что меня нет. Давай, наряжайся.
Они стали разбирать шкуры, путаясь в темноте, где чьи, но это не имело большого значения.
— Личину потерял? — уточнила Велемила. — Ну и ладно. Погоди, я первая выйду.
Она загасила лучину, потом скрипнула дверь. Рука в темноте нашла руку Стейна и потянула к выходу.
А снаружи им сразу бросилось в глаза высокое пламя, горящее на вершине Дивинца и достающее, казалось, до самого неба. Вокруг огромного костра бушевала толпа, прыгала, выкрикивала что-то хором. Стейн не мог разобрать слов, но крики «гой» и «Коляда» словно обрушивались на землю с самого неба, разбивая оковы старого года.