Ангелы не плачут - Климова Анна. Страница 3
2. Вспоминая о доме
Он всегда хотел знать, есть ли предел человеческому терпению. Или человеческому мужеству. Или человеческой глупости. Или нечеловеческой жестокости.
Попав в эту маленькую горную республику, Степан Рогожин понял, наконец, что если этот предел на самом деле есть, то до него еще очень далеко.
Он видел бесконечные кровавые раны. И на теле друзей, и на теле этой горной земли. И что было хуже, он не мог бы сказать.
Первое, что его здесь поразило, — дороги. Искореженные траками многотонных машин, заполненные грязной водой, исковерканные, исполосованные, словно огромными ножами. Военные дороги. Они первые принимают на себя удар. Они и спасение, и одновременно смертельная ловушка. Чеченов дороги привлекают больше, чем одиноко стоящие КПП, которые могут пребольно огрызаться на любую провокацию. А дороги безмолвны. Дороги беспомощны.
Многокилограммовые фугасы, устанавливаемые на дорогах чеченами, часто находили свой лакомый кусок, несмотря на напряженную работу разведки и саперов. Не говоря уж о шакальих засадах ваххабитов.
Раньше, как казалось Степану, от выражения «разбойники с большой дороги» веяло чем-то романтическим, пушкинским. Сразу представлялся Робин Гуд или Дубровский. Но сейчас он понял весь зловещий смысл этого выражения.
Однажды они наткнулись на такую засадку. Чечены подорвали фугас у дороги, чтобы отвлечь внимание и заставить десантников запаниковать, но запаниковали сами. Ударили из автоматов по пустой броне. Десантникам хватило нескольких гранат, чтобы отрезать их от «зеленки», заставить залечь.
После десятиминутного боя из «зеленки» вытащили двоих тяжелораненых и одного живого чечена. Чечен был в цивильной одежде — джинсы, свитер, грязная рубашка, кроссовки. Он испуганно закрывал голову и старался сжаться в комочек. Лицо, шею, кадык его покрывала густая поросль волос. Щуплый. Худые руки-плети. Пальцы с изломанными грязными ногтями. Когда его расспрашивали, он отвечал с глухой безразличностью. Горловой акцент резал слух.
Старший сержант Степан Рогожин не мог сказать, что испытывали к этому человеку его товарищи, но ему самому этот бубнящий волосатый чечен казался безобидным и мало значимым. Он походил на оторванный кусок огромного, злобного, ядовитого животного, ползавшего по этой земле уже много лет. Сам по себе кусок, ампутированный от этой ядовитой твари, ничего из себя не представлял. Ровным счетом ничего.
По словам чечена, ему было 40 лет. Степан подумал, кем же он был до всей Дудаевской заварухи? Учителем? Инженером? Строителем? Водителем?
Этот вопрос странно взволновал Степана. Он подошел к чечену ближе, приподнял за волосы его голову и спросил:
— Ты кто?
— Я прирастой житэль. Я ничэго не зинаю…
— Я спрашиваю, кем ты был раньше?
Чечен посмотрел на Степана исподлобья. В его глазах читалось непонимание. Или удивление.
— В гаркомэ камсамола работал, — наконец произнес он.
«Комсомольский вожак», — усмехнувшись, подумал Степан и отошел от чечена, которого втолкнули в брюхо БМП.
Сколько их, этих «комсомольцев», разбрелось по горным дорогам? Где они теперь, эти чеченские парни, призывавшие гортанными голосами к славе коммунизма, к торжеству светлого будущего? Их нет. Они, словно вурдалаки или оборотни, претерпели изменения такого глубокого свойства, что впору поверить в мистику. Неужели эта безумная, исступленная жажда крови, эта слепота к страданиям других и, прежде всего, к страданиям своего собственного народа таились внутри каждого из них? Что ими движет на самом деле? Деньги? Обида на Сталина? Или прочувствованный и рассмакованный вкус полной безнаказанности, когда любое преступление — уже не преступление вовсе, а один из эпизодов быта, удобное решение проблем? Степан часто думал об этом и не мог понять. К тому времени, как старший сержант Рогожин попал в одно из подразделений 247-го десантно-штурмового полка, большие начальники по телевизору объявили, что «основные антитеррористические операции в республике закончены» и что «остались разрозненные банды, которые армейские войска и войска МВД будут планомерно уничтожать».
Планомерность эта, по правде говоря, была призрачной либо такой секретной, что о ней не доводилось нижним чинам. Войска расквартировались в основных пунктах — Грозном, Урус-Мартане, Ачхое, Кизляре, Аргуне, Чири-Юрте. Патрулирование, «зачистки», рейды, разминирование, сопровождение колонн и… стычки, стычки, стычки. Бесконечное смертельное скрещивание злобной хитрости боевиков со смелым упорством федералов. Вот и вся «планомерность».
Каждый, кто тут находился, чувствовал давление войны. Даже когда вокруг было тихо. Стоило расслабиться, и дикая, самоубийственная ненависть въезжала в ворота КПП на грузовике, начиненном взрывчаткой. Стоило потерять бдительность разведке, и вот уже колонна подрывалась на заложенных фугасах.
— пели армейские барды в палатках и наспех отстроенных казармах.
Бардов солдаты слушали в такой же гробовой тишине.
Обманчивой тишиной. И все это понимали.
Из-за этого трудно было удерживать себя от ненависти. От ненависти ко всем этим черноволосым мужичкам с горловым выговором, которые утром приветливо улыбаются, а ночью… Что они делают ночью? Мирно спят с женами? Но откуда мины-растяжки, появляющиеся как по мановению волшебной палочки? Откуда многокилограммовые фугасы, возникающие из ниоткуда за считанные часы? — Но Степан, видя уродливо искажавшиеся от ненависти лица друзей, сам старался удерживать себя от этого чувства и удерживал других.
Был у него в полку дружок, с которым вместе прошли через учебку. Звали его Петрищев Олег. Отзывался на Петюня. Деревенский, основательный, матерщинный до безобразия паренек. Вечно чумазый, с грубыми пальцами и казавшейся ему ужасно забавной привычкой громко портить воздух. Чеченов ненавидел смертельно. К своей ненависти он пришел, судя по всему, не сразу. Служил он после учебки в другой части, дислоцировавшейся возле Ачхоя. В один из рейдов напоролись на чеченов. Тех было больше, и это сразу стало понятно по плотности и протяженности огневых позиций. Вероятно, это была довольно крупная банда, куда-то пробиравшаяся по «зеленке». Они мигом взяли в кольцо бойцов и после обстрела предложили федералам сдаться.
«Кричат, бля, козлы, мол, давайте, выходите, мы вас не тронем, — затягиваясь дешевой беломориной, рассказывал Петюня. — А сами, суки, ближе подбираются. Комвзвода радиста тормошит, а тот, бля, весь в кровище, а рация в пулях».
Из того боя возвратились только Петюня и еще трое пареньков. И то только потому, что недалеко проходил рейд еще одной группы федералов. Потом на месте боя нашли безголовые и поруганные трупы солдат.
После этого в глазах Петюни появился странный блеск, скрывавший пустоту. А может быть, тяжкую мудрость войны, которая нечаянно обрушилась на них, двадцатилетних. Они все удивительным образом соединили в себе страх и мужество, отчаянное желание вернуться домой и чувство мести за погибших товарищей. И каждый нес свою ношу. Не только каску, автомат, гранатомет, вещмешок. Нет. Нечто более тяжелое — память. Память о дорогах, о щелчках плотно ложащихся пуль, о смраде разлагающихся трупов и сгоревшего пороха, о глазах погибших товарищей, о страхе нарваться на мину, о несвежем белье, о запахе каши с тушенкой, приправленной дымком и степной пылью, о «зеленке», готовой изрыгнуть смерть, о стертых в порошок домах, о теплой воде во фляжке на поясе, о ногах, которые в два счета потеют в кирзачах, о солдатских «приколах», не предназначенных для женских ушей, о девчонках из медсанбатов, кажущихся самыми добрыми, ласковыми и самыми красивыми на свете (хотя почему кажущихся?), об отчаянном желании покоя, о песнях, что пелись приглушенно под гитару в палатках… Нет, они не сетовали о такой ноше. Они просто шли с ней и делали то, что надо было делать. Необходимо. Важно. Кто-то ведь должен был остановить зверских безумцев, не гнушавшихся ни работорговлей, ни издевательством над детьми и священнослужителями.