По дороге к концу - Реве Герард. Страница 11
«Интересно, этого выступающего им легче или труднее переводить?» — думаю я, когда после Мейлера к микрофону — последним по счету, не считая заключительного выступления председателя, — выходит Икс (нигде не могу найти его имени) из Пакистана. (Он распространяет составленную на самом курьезном английском и размноженную под копирку справку о себе, в которой говорится, например, что предметом его стихосложения является простая деревенская жизнь, а его мать была «а simple village lady»[98]). А мне приходит в голову мысль: если дамам сверху приходится совсем тяжко, то они, наверное, просто ляпают наугад что-нибудь вроде «снег покрывает землю теплой шубой» или «ибо вопль по всем пределам Моава»[99] так как придать смысл этой тарабарщине невозможно. «Уху дуду, урду бу, беху ху бунх ной» — других словесных единиц я различить не в силах. Я смотрю на Энгуса Уилсона, который слегка, почти незаметно, кивает мне головой и надевает наушники. «La vie que…»[100] — вздох, несколько секунд молчания — «Il nousfaut comprendre que…»[101] Ну да. Вновь безнадежный, молчаливый вздох. Они все еще стоят на своем, что мужик действительно говорит на английском; это учитывая, что меня они понимают, даже если разговор идет быстрым шепотом. В любом случае, все, что он говорит, пропитано живой верой: это заметно по его широко разведенным рукам, и он наверняка не хочет того, чтобы «бесполезная ядерная война или массовые уничтожения разрушили завоевания нашей культуры (со всеми ее сокровищами)»; мне кажется, я его ни в чем не ущемляю, когда подобным образом, на свой страх и риск, излагаю его выступление; по крайней мере, это лучше, чем «уху дуду, урду бу, беху ху бунх ной».
— И все-таки, он на английском говорил или нет? — спрашиваю я, когда мы наконец мчимся в машине по дороге к празднованию окончания Конференции и к прохладительным напиткам.
— Certainly it was English,[102] — упорствует Тони.
Но Энгус все еще сомневается:
— Увуувуву бу, — произносит он, — I'm sure it was Urdu.[103]
Письмо из Амстердама
Амстердам, воскресенье, 2 декабря 1962 года. Из-за моей медлительности и нерешительности, а также из-за Постоянной Меланхолии, я до сих пор не получаю ни одной газеты, так как со времени отъезда Вимочки (который с 26 октября, якобы навсегда, поселился в Объединенном Королевстве, чтобы вместе с ослепительно привлекательным и впрямь божественно милым 23-летним слесарем-водопроводчиком М. из английского города И. начать в Лондоне Новую Жизнь) я еще не заменил подписку, что была на его имя и которую он перевел на свой адрес, на новую, все потому, что дух мой не определился в выборе между различными популярными изданиями. По этой причине некоторых новостей я не получаю вовсе, а другие, из уст третьих лиц, доходят с большой задержкой. Так, я только сегодня узнал, что писатель Ф., культурный представитель Нидерландов в Лондоне, умер от сердечного приступа. После этого сообщения я надолго погружаюсь в сосредоточенные и тоскливые размышления. К счастью, в моем «Письме из Эдинбурга» я ничего нелицеприятного о нем не писал. Пусть Душа его покоится с миром в ожидании Страшного Суда: ну, да, в высшей степени в духовном смысле, конечно, а не в буквальном, просто потому что такое развлечение существует в разряде возможных — чем старше я становлюсь и чем сильнее я жажду Окончательного Правосудия Божьего, тем бессмысленней мне кажется любое ожидание конкретного рая, и я склоняюсь к убеждению, что единственная уверенность, которую предлагает нам жизнь, — это уверенность в Смерти. Вот так. (Читатель, прости мне это излияние: тем, что я пришел к этому выводу без чьей-либо помощи, я еще не претендую на истинность или оригинальность суждения; но мне часто приходит в голову, что человек, который изо всех сил цепляется хоть за какую-нибудь гарантию, лучше бы держался несомненности Смерти и, наверное, получил бы гораздо больше удовольствия, если бы безостановочно Смерть восхвалял, любил и прославлял.)
Главное — сорвать цветок дня, как я всегда говорю. Сегодня утром мне было все равно, вырву ли я его с корнями, так несказанно рано я поднялся, для воскресенья уж точно ни свет, ни заря. Вопрос, который в данный момент преобладает надо всеми остальными, состоит в том, как поддерживать в рабочем состоянии водопровод в этой подслащенной конуре и куда поставить еду для Дениз и Мари-Жюстин, чтобы все это не замерзло или не охладилось настолько, что желудок у Дениз расстроится, после чего она будет повсюду, предпочитая, конечно, покрывала, подушки и коврики, оставлять жидковатую кашицу рвоты.
Ниже или выше нуля — это большая разница. Вся жизнь природы меняется, как я недавно где-то вычитал. Еще дня три тому назад бытие выглядело действительно совершенно иначе, когда, вернувшись с лекций в Г., где я получил в подарок от жены местного ветеринара двух вальдшнепов, я сидел на лавочке в порту — так было тепло — и ощипывал птицу, кстати, на том самом месте, которое многим последователям Греческих Принципов[104] служит центром их послеобеденной и вечерней охоты; там же, к половине четвертого, появился очень изящный и страстный танцовщик, который явно был заинтересован в моей скромной персоне, но, ввиду моей возни с ощипыванием, не смог определить мою сексуальную ориентацию. (И все же, ощипыванием лучше заниматься вне четырех стен, потому что иначе вся квартира будет в пухе и перьях, а в моем случае еще и полна сопутствующими процессу восторженными криками котов. В какой-то момент я был уже готов просто выбросить обеих птиц в воду, потому что во время этой тяжелой работы я полностью покрылся слоем Маленьких Перышек; к тому же бок одной из птиц разошелся и внутренности выпали наружу; и со свисающих головок все смотрели мертвые глазки, и так далее.)
Читатель, пожалуй, возразит, что уровень моих рассуждений приближается к трепу, а, может, уже давно в него и превратился. Как я всегда говорю — не имею ничего против трепа, пока на нем покоится Божье благословление. Кстати, как будто смысл жизни не составляют такие вот маленькие, часто не замечаемые и недооцениваемые детали! Будто я виноват в том, что до сих пор храню воспоминание, не могу выкинуть его из головы уже двадцать девять лет, о том, как какая-то женщина, в октябре, в среду после обеда, стоя на крыльце дома номер 109, 111 или 113 на улице Плуга — я верю, что читатель не будет цепляться к тому, что я не могу припомнить точный номер дома, и не потребует, чтобы я в такую мерзкую погоду повлек свое больное тело проверять данные дома, — в такой же осенний, сухой день, пронизываемый прохладным и порывистым ветром (снова «погода для народа»), какая-то женщина, разговаривая со своей подругой, заметила: «Много овощей и мало картошки — такую еду мужики не любят». И будто моя вина в том, что без всякой на то причины, меня пару раз в неделю начинают преследовать слова Мис Босман, которая, кажется, тридцать два года тому назад умерла, перед смертью сказав: «Я все равно умираю — можете отдать мой велосипед Маргарите».
Так мы приближаемся, хоть и окружными путями, к предмету обсуждения моего двухколесного средства передвижения: вчера пополудни я выехал на своем мопеде марки ХМВ (который разгоняется до 55 км/ч, а при повышенной влажности и до 60 км/ч) в поместье Госпожи Офи, расположенное в Гойском районе Л., чтобы поприсутствовать на вечеринке по поводу дня рождения ее 11-летнего сына Г. и, сохраняя верность традиции, для обслуживания проекционного аппарата во время киносеанса для юных зрителей. Выбор подарка на день рождения 11-летнего оказался нелегким, я купил ему «Катьянгс» Схейла, за неимением «Артапапас»[105] того же автора, книгу, которой у моего книготорговца не было в запасе, но он еще помнил ее. («Нет, давно не переиздавали. Наверное, потому что она такая грустная, особенно тот рисунок на последней странице, с камнем на могилке». Я стоял, как громом пораженный, все это было лет тридцать назад, но воспоминания свежи: как беспомощно и безнадежно я был влюблен в нарисованных там мальчиков, уже тогда.)